Проект
Коммунизм - будущее человечества



Разделы

  • Книги
  • Публицистика
  • Фотоальбом
  • Тексты песен
  • Гостевая книга
  • Книги: Алексеев Валерий Алексеевич Скромный кондотьер: Феномен Че Гевары


    Алексеев Валерий Алексеевич Скромный кондотьер: Феномен Че Гевары


  • Содержание
  • Часть 1
  • Часть 2
  • Часть 3
  • Часть 4
  • Часть 5
  • Часть 6
  • Часть 7
  • Часть 8
  • Часть 9
  • Часть 10
  • Часть 11
  • Часть 12
  • Часть 13
  • Часть 14
  • Часть 15
  • Часть 16
  • Часть 17
  • Часть 18
  • Часть 19
  • Часть 20
  • 1

    "Эль Че де Америка" - так называли его друзья: "Че, принадлежащий Америке". Между тем неоднократно делались попытки отказать Че Геваре в американском происхождении. В декабре 1964 года, когда команданте Гевара, в зените вселенской славы своей, выступал на Генеральной Ассамблее ООН, никарагуанский представитель отпустил ядовитую реплику насчет чужеземного акцента оратора, на что Че Гевара счел нужным ответить: "Я не вполне уяснил, какой акцент имелся в виду, кубинский, аргентинский или, быть может, советский. Надеюсь. что не североамериканский, он просто ужасен".

    Оспаривать американское происхождение Че Гевары можно только в полемическом азарте: в истории Латинской Америки его генетическое дерево укоренилось достаточно глубоко. Отец Че Гевары, Эрнесто Гевара Линч, с простодушным удовольствием перечисляет именитых предков своего сына, среди которых два испанских гранда: вице-король Новой Испании и вице-король Перу. Последний славен еще и тем, что его войска были разгромлены креольскими националистами в битве при Аякучо 9 декабря 1824 года, ознаменовавшей, как многие считают. завершение войны за независимость испано-американских колоний. Надо сказать, что креолы (потомки испанцев, родившиеся в Западном полушарии) не слишком тесно связывают свою родовитость с "голубой кровью" бывшей метрополии чем позже прибыли в Америку ваши предки (пусть даже тысячу раз испанские гранды), тем менее вы родовиты.

    "Я и правда не знаю в точности, из какой части Испании происходит мой род,- пишет Че Гевара в ответ на запрос жительницы Старого Света, интересующейся, не состоит ли она в каком-то родстве с великим человеком.- Знаю только, что это были давние времена, когда мои предки явились оттуда, пряча одну руку за спиной, а другую протягивая за подаянием, и если я не стою в такой позе, то потому лишь, что она очень уж неудобна".

    Такова креольская гордость: родословная американца должна начинаться в Америке. Последних пиренейцев, прибывших в Новый Свет накануне войны за независимость, испаноамериканцы презрительно называли "чапетонами": неумехами, никчемными хвастунами, которые нужны не более чем блестящие побрякушки на сбруе. "Чапетоны" имели репутацию людей сварливых и до остервенения жадных, худших родственников невозможно себе подобрать. Так оно, наверно, и было: вообразите, как должен был испортиться нрав у человека, пересекшего океан в надежде на богатство и почести,- и обнаружившего себя в скрюченной позе злонамеренного попрошайки. По древности креольский род Эрнесто Гевары Линча был в Аргентине не из худших: сам дон Эрнесто считал себя аргентинцем одиннадцатою поколения. Что же касается обоих грандов, то они являлись несомненными "чапетонами", поскольку в колониальные времена вице-королей присылали из метрополии, однако в генеалогии всякое лыко идет в строку, и дон Эрнесто никогда не забывал о них упомянуть. При этом Гевара-старший считал себя демократом, противником янки и капитализма вообще. Свои убеждения дон Эрнесто определял как национал-социалистические (не в том, разумеется, зловещем смысле, который вложила в это понятие новейшая история Старого Света): почти коммунистические, где-то в одном шаге от коммунизма. "Я - красный виконт",- говорил о себе дон Эрнесто - и охотно принимал приглашения на ассамблеи аргентинского света, организуемые теми, кого он при случае мог назвать "отпрысками родовитых ублюдков". Это был милый, безобидный и говорливый человек, даже внешне чем-то напоминавший незадачливых героев итальянского комика Альберто Сорди. Любое дело, за которое он брался, в самом скором времени начинало приносить ему убытки и огорчения. В молодости, получив приличное наследство, дон Эрнесто оставил архитектуру, которой собирался посвятить свою жизнь, и занялся выращиванием мате (парагвайского чая, как его еще называют), к которому аргентинцы питают особое пристрастие. Дело обещало быть прибыльным, дон Эрнесто стал владельцем плантации мате в северо-восточном уголке Аргентины (провинция Мисьонес) - и, как говорится, не преуспел. Так же печально закончилась история с судоверфью (а точнее, с небольшим предприятием, строившим прогулочные лодки и яхты) в Сан-Исидро и со строительными подрядами, которые дон Эрнесто на себя брал... Как и всякий неудачник, он сетовал на то, что деньги не идут к человеку честному, что на элементарной порядочности в этом худшем из миров наживаются всякие проходимцы. Вот, должно быть, откуда произрастал "антикапитализм" дона Эрнесто (равно как и его демократизм явился следствием того простого обстоятельства, что для старой аргентинской "коровьей аристократии" он был не более чем родовитым бедняком).

    Мать Че Гевары, донья Селия де ла Серна и де ла Льоса, женщина страстная, порывистая и энергичная, была, как это водится, полной противоположностью своему мужу. Невысокая, сухощавая, с яркими глазами и резкими чертами лица, донья Селия не имела обыкновения медлить с решениями и умела настаивать на своем. Узнав о том, что ее первенец, ее Эрнестино стал одним из триумфаторов кубинской революции, она тут же начала собираться в Гавану. А вот дон Эрнесто подвел: он разволновался, почувствовал сильнейшее недомогание, и счастливая мать полетела на Кубу одна, даже не подумав о том, что в Гаване, возможно, еще не утихла стрельба и что влажность карибская вряд ли пойдет на пользу ее здоровью. Донья Селия страдала астмой, эта наследственная болезнь ее рода передалась Эрнестино и набросила тень на всю его жизнь. Аристократка не только по имени. но и по складу души, донья Селия так и не смогла примириться со стесненными обстоятельствами, в которые ее ставила незадачливость мужа. Это ей Че Гевара должен быть обязан тем, что в их доме царила атмосфера интеллектуальной богемы, аристократизма духовного, значительно менее дорогостоящего, чем сословный аристократизм: всю свою жизнь донья Селия поддерживала культ поэзии, музыки, новизны идей - в сочетании с пренебрежением к деньгам, которых все равно не хватало. Этакий "вишневый сад" под Южным Крестом, только без родового поместья. Если существует в реальности аргентинский темперамент, то эта характеристика совершенно к донье Селии применима. Очевидцы рассказывают, что эта женщина имела обыкновение держать при себе пистолет и во время семейных ссор, нередких в ее доме, угрожала им мужу. Соседи, как-то приглашенные к ним на ужин, были шокированы, увидев дамский пистолет на накрытом столе среди бокалов: видно, выяснение отношений завершилось перед самым их приходом. На основании этих свидетельств некоторые биографы Че делают вывод, что сердечный союз доньи Селии и дона Эрнесто, заключенный в 1927 году, за год до рождения Эрнестино, был неудачным. Однако этот союз продержался без малого сорок лет, донья Селия родила своему мужу пятерых детей, и лишь смерть ее в 1965 году разлучила супругов. Противоположности сходятся прочно: им, по крайней мере, не скучно друг с другом. Характер у дона Эрнесто был совсем не бойцовский, и ему, несомненно, льстило, что его жена имеет такой независимый нрав. С умилением он вспоминает, что Селия раньше других женщин своего круга стала водить машину, одна из первых завела чековую книжку, заявила о своем праве участвовать в разговорах о политике - все это в

    Аргентине двадцатых годов было прерогативой мужчин. Эрнестино родился 14 июня 1928 года, когда семья еще жила в провинции Мисьонес, близ парагвайской границы. Впрочем, как раз в те дни молодые супруги отправились в деловую поездку в Росарио. Трудно сказать, что заставило женщину на последнем месяце беременности сопровождать мужа в такую даль: около тысячи километров - не шутка. Роды были преждевременными, на месяц раньше положенного срока.

    "Это была неожиданность, настоящая неожиданность,- с трогательной непосредственностью рассказывает отец.- Малыш родился крохотный и слабый, мы думали, он долго не проживет". Первые два года прошли, однако, относительно благополучно, если не считать того, что дону Эрнесто пришлось отказаться от положения латифундиста, обладателя двухсот гектаров земли (которые он гордо называл "мои плантации в Альто Парана"), и перевезти семью в Сан-Исидро к родственнику, который предложил ему стать совладельцем верфи. Дон Эрнесто вникал в тонкости нового для него судостроительного дела, а Селия сидела с ребенком. Занятие это, требующее самоотверженности и терпения, энтузиазма у нее не вызывало: уместно заметить, что еще в юные годы Селия включилась в феминистское движение, направленное именно против традиции, замыкающей женщину в четырех стенах. Селия была молода и красива, ревниво заботилась о своей спортивной форме (до замужества она занималась плаванием и была, по свидетельству мужа, отличной пловчихой), часто ходила в бассейн и брала с собой Эрнестино. Там, согласно семейному преданию, и настиг малыша первый приступ болезни. Произошло это в 1930 году, в мае, время для Южного полушария соответствующее нашему ноябрю: "Было второе мая,- пишет дон Эрнесто,- стояла ужасно холодная погода, дул юго-восточный ветер. Селия ушла с ребенком в бассейн, и вечером, вернувшись домой, я отправился за нею. Она была тогда беззаботной, как девочка, сама не боялась непогоды и не задумывалась, что холод может повредить малышу. Когда мы вышли из клуба, Эрнестино стал задыхаться и хрипеть... Мы принесли его к врачу, фамилии не помню, он жил неподалеку от нашего дома. Врач сразу сказал, что у ребенка бронхиальная астма. Должно быть, Эрнестино сильно простыл, и это стало толчком к развитию болезни". Есть свидетельства, однако, что отец не так уж и непричастен к этому печальному событию. От аллергии сам он не страдал, в аллергическую природу хрипов и кашлей не верил (считая это, должно быть, причудой клана де ла Серна) и, заметив у своего первенца признаки подступающей болезни, принялся закалять его с усердием, достойным лучшего применения: купал малыша в ледяной воде, оставлял его после мытья нагишом на балконе, с тем чтобы он, как пастушонок-гаучо, обсыхал на солнце и на ветру... словом, действовал согласно рекомендациям предков, лечившихся таким образом на протяжении жизни десяти поколений. В конце концов бедный малыш схватил воспаление легких, вызвавшее хронический бронхит, а затем уже начались астматические спазмы, терзавшие Эрнестино до конца его дней.

    А что донья Селия? Уж она-то, страдавшая астмой с раннего детства, должна была знать, чем кончится эта первобытная терапия. Как же она не отстояла малыша, не вырвала его из рук безжалостного папаши? А донья Селия в это время действительно купалась в бассейне. И все же несправедлив к донье Селии тот испанский психоаналитик, который сделал ее объектом фрейдистских изысканий и, исходя из бесспорной посылки, что между матерью и сыном в каждом отдельном случае существуют особые, действительно противоречивые отношения, превратил эту славную женщину в демоническую фигуру мирового и даже космического масштаба. Зовут его Энрике Сальгадо, он автор серии книг о великих людях новой и новейшей истории ("Рентгенограмм", как он их называет), и сверхзадачей его в данном случае было доказательство того, что роковая фигура матери с ее вечным зовом обратно, во тьму материнского лона, нависла над всей дальнейшей жизнью Эрнестино - и, временами пользуясь прямой биологической связью, а то и принимая колеблющиеся очертания возлюбленной его Америки, в конечном счете заманила сына в могилу. Трактовка эта нова и оригинальна лишь для нашего неискушенного читателя: весь остальной читательский мир давно уже подобным психоанализом переболел, всеприменимость его из преимущества обратилась в дефект, сводящий подсознательное к набору из трех-четырех элементов, и благодаря усилиям настойчивых адептов богатая концепция была обесценена до уровня пошлости. В конце концов, все мы выходим из материнского лона, и в скорбный час нас принимает к себе обратно любящая матушка-Земля. Можно признать это как само собой разумеющееся - и заняться другими вещами. Но нет: в своей "Рентгенограмме Че Гевары" испанец вновь и вновь возвращается к заданности . С забавной многозначительностью уведомляет он нас о том, что неспроста донья Селия возила болезненного мальчика в школу на автомобиле, не просто так учила его французскому языку, известному в семье только ей,- короче, постоянно над ним нависала. И уж конечно же Сельгадо не упускает случая заметить, что мальчик спал обыкновенно у лона своей матери... но забывает при этом, что несколькими абзацами выше сам рассказывал о другом: именно отец взял за правило спать рядом с сынишкой - так, чтобы Эрнестино, лежа головой на его груди, мог легче дышать. Какая находка для психоанализа! Те отцы и матери, у которых хоть однажды ночью заходился в хрипах и кашле родной детеныш, больше могут сказать о подсознательных связях родителей и ребенка, чем все на свете виртуозы психоанализа.

    Астма - причудливая и мрачная болезнь. Глоток холодного воздуха, влажность, непривычная пища, цветочный залах, принесенный ветром, да просто страх, что это опять случится, вот-вот уже начинается... и сердце подступает к горлу, колотится о язык, глаза от удушья готовы выскочить из орбит, темнеет все вокруг, и жизнь становится такой необязательной, такой эфемерной, как черная ночная бабочка, она бесшумно смыкает свои огромные крылья - и мир обращается в узкую щель между этими душными крыльями, осыпанными предсмертной серебристой пыльцой...

    "Не думал, что это случится со мной",-говорит себе каждый, когда к его горлу подступает, а затем откатывает небытие. С Эрнесто это случалось столько раз, что скоро он потерял счет. И оттого его отношение к жизни как к вечной данности было скептическим. Он слишком рано понял необязательность своего бытия - и примириться с этим не смог до последнего часа. Приступы учащались, и по совету врачей молодые родители перебрались в живописный городок Альта-Грасиа, расположенный неподалеку от Кордовы, в гористой местности, которая отличалась сухим прохладным климатом, особенно благоприятным для страдающих респираторными заболеваниями. Там Гевары приобрели дом, называвшийся "Вилла Нидия", в этом доме и прошло детство Эрнестино. Позднее, когда Гевары переехали в Кордову, "Вилла Нидия" стала их летней дачей, каковой она и была у прежних владельцев.

    Здесь, в Альта-Грасиа, дон Эрнесто вспомнил, что в молодости увлекался архитектурой (да и как не вспомнить об этом в курортном городке, где солились, как правило, люди обеспеченные, строившие дома по индивидуальным проектам), и не без помощи жены, энергично включившейся в светскую жизнь, получил несколько выгодных заказов, позволивших ему облегченно вздохнуть и осмотреться на новых местах. Чувство неуверенности, однако же. не покидало добряка. "Меня все стали называть архитектором,- конфузливо пишет он,- хотя, если правду сказать, это не совсем так".

    Вскоре у Эрнестино появилась сестренка Селия, затем - брат Роберто, еще одна сестричка - Ана Мария, а потом самый младший - Хуан Мартин. "Это тоже обыкновенно оказывает влияние на тех, кто подвержен бронхиальной астме,- отмечает Энрике Сальгадо.- Приступы учащаются после рождения брата или сестры либо в качестве реакции на беременность матери. Все это в данном случае сочеталось с семейными неврозами, да и сама болезнь, хроническая и тягостная, легко могла вызвать психические сдвиги".

    В этом рассуждении, не лишенном тонкости, проступает логика здравого смысла. То, что психический сдвиг налицо, у Сальгадо не вызывает сомнения: иначе почему человек распорядился своей жизнью не так, как положено? Надобно заметить, однако, что людей без психических сдвигов вообще не бывает: отсутствие отклонений от нормы, абсолютная нормальность - это уже патология. Недаром люди, безнадежно больные (в том числе и психически), зачастую убеждены - и настойчиво убеждают других - в том, что уж кто-кто, а они абсолютно здоровы: самоощущение их замутнено именно по причине болезни. Среди тех же, кого мы привычно называем историческими личностями, количество сдвигов намного превышает средние величины, не говоря уже о масштабе этих сдвигов и их характере. Разве властолюбие не есть отклонение от нормы? А стремление к посмертной славе? Совесть наконец,- разве это не отклонение от психической нормы? Может быть, именно отклонения от нормы и делают личность личностью. Но искать причины сдвигов только в физиологии - значит упрощать себе задачу. Намеренно или бессознательно - это уже другой вопрос.

    Дом, где рос Эрнестино, вовсе не был гнездилищем неврозов и комплексов, это был живой, многолюдный и безалаберный дом. Социальное и имущественное положение родителей не отличалось определенностью, и это позволяло им держать двери "Виллы Нидии" открытыми и не чиниться при подборе компании для своих детей. Все приходили в этот дом запросто: и шустрые мальчики на побегушках из гольф-клуба, и чинные дети скотопромышленников, и робкие ребятишки крестьян-пеонов, работавших на окрестных холмах. В Альта-Грасиа все было на виду, и многих соседей удивляло, что в "Вилле Нидии" не заведено даже строгого часа семейного обеда, когда все домашние, собравшись за накрытым столом, ждут торжественного появления главы семейства. Дон Эрнесто не претендовал на роль главы, а донья Селия не утруждала себя наведением в доме порядка, и всякий, не заботясь о других, являлся и ел, когда вздумается. Отмечалось также безразличие этого семейства к религии. Все дети дона Эрнесто были, разумеется, крещены, но первое причастие принимали только две девочки, и больше никто из обитателей "Виллы Нидии" в церкви не появлялся.

    Здоровье Чанчо ("Поросенок" - таково было домашнее имя старшего сына, которым отмечена была его внешность маленького крепыша - и неряшливость в одежде... отец же, не исключено, вкладывал в это прозвище особый смысл, связанный с пословицей "Паршивый поросенок все стадо портит", так она звучит в Испаноамерике) - здоровье Чанчо оставалось предметом постоянных родительских забот. Нельзя сказать, что чистый воздух зеленых предгорий не шел ему на пользу, но приступы удушья все повторялись - бывало, по три-четыре раза в день. Постоянно нужно было держать под рукой ингалятор. Впрочем, эта новомодная в те времена штука снимала только легкие приступы, в серьезных же случаях приходилось прибегать к внутривенным инъекциям адреналина. Своей первой подруге Ильде Че Гевара рассказывал, что научился делать себе уколы, когда ему не было еще десяти лет. Картина, представившаяся воображению Ильды (маленький одинокий Чанчо, перетянув себе резиновым жгутом руку, пытается поймать вену иглой), больно ранила ее любящее сердце, и она, с присущей женщинам нелогичностью, сказала:

    "Да, у твоей матери сильный характер. Вот в кого ты. в нее".

    Нет, донья Селия делала все, что могла. Она научила сына плавать и требовала, чтобы он проводил в бассейне не менее трех часов ежедневно: плавание расслабляет грудные мышцы и учит правильно дышать. Мальчик не мог ходить в школу вместе со сверстниками, отсидеть все уроки было ему не под силу, и мать занималась с ним сама. А когда через год министерство просвещения прислало вежливое напоминание о том, что ребенок до сих пор не включен в школьные списки, Селия стала отпускать его в школу - в те дни, когда ночь накануне проходила без приступов. К четвертому классу учителя привыкли, что Эрнесто Гевара посещает уроки нерегулярно, да и претензий к его успеваемости у них не было, и ему разрешили заниматься заочно: младшие братья переписывали для него задания и относили в школу его тетради. Дон Эрнесто, мужчина цветущий и жизнелюбивый, очень печалился, что его первенец так болезнен и слаб. Заботы архитектора местного масштаба были не слишком обременительны, и он большую часть времени проводил дома: играл с Чанчо в регби и в футбол, прививал ему вкус к веселой необязательной борьбе. Чтобы мальчик не дичал в одиночестве и не терзался комплексом неполноценности, дон Эрнесто приваживал к дому всех ребятишек округи и следил за тем, как держится с ними его сын. Дети беспощадны друг к другу, и недуг их товарища, какой-то старческий, сродни падучей, мог их отпугнуть - или, что еще хуже, стать предметом насмешек. С Чанчо этого не случалось. Надо думать, немало душевных сил ушло у ребенка на то, чтобы доказать сверстникам, что он такой же, как все, и не нуждается в снисхождении. Болезнь, однако же, неотвязно его пасла, и, бегая с мальчишками, Чанчо должен был помнить о том, что рано или поздно в воздухе просвистит лассо, нацеленное на него одного, и тугая сыромятной кожи петля перехватит ему горло.

    "Как-то раз сижу в доме возле окна,- рассказывает дон Эрнесто,-и вижу, как по склону холма бежит вся орава. Тащат что-то тяжелое на руках, а что - понять не могу. Только когда подбежали к самому дому - увидел, что они несут на плечах Эрнестино. Приступ начался у него в самый разгар игры..."

    Следуя привычной нам всем обращенной вспять логике (если вождь - он и в юности вождь, мыслитель - и в пеленках мыслитель), дон Эрнесто уверяет, что и в этих неравных условиях его Чанчо был главарем всей ребятни округи. Вряд ли дело обстояло именно так. Эрнестино рос застенчивым и если не скованным и робким, как считают некоторые друзья его детства, то, во всяком случае, отстраненным, замкнутым на себя самого, это свойство его натуры, способность двигаться в избранном направлении, не подпуская никого близко к себе и не оглядываясь, идет ли кто за ним следом,- это свойство сохранилось и в зрелые его годы, когда в праве его на лидерство никто уже не мог усомниться. Право это не дано было Че от рождения, он завоевал это право в беспощадной борьбе с самим собой, в методичном насилии над своей природой. Здоровому человеку это насилие, как правило, незнакомо, он доверяет своей природе и идет у нее на поводу.

    В 1941 году тринадцатилетний Эрнестино был принят в государственный колледж имени Деан-Фунеса. Колледж этот, не из последних в Аргентине, находился в Кордове, ездить туда каждое утро в душном автобусе мальчик был не в состоянии, вот тогда-то и начал себя окупать приобретенный по случаю "крайслер" - расхлябанный автомобиль, который Гевары насмешливо и любовно называли "катрамина": слово это весьма приблизительно можно перевести как "раскладушка". "За рулем сидела, разумеется, Селия де ла Серна",- подсказывает нам Энрике Сальгадо, чтобы мы, упаси господи, не забыли про зловещую материнскую тень. 1941 год... Право, все это напоминает "Марсианские хроники": настолько странно совпадение привычной хронологии с совершенно чуждой нашим представлениям жизнью. Мировая война, беженцы, крематории, рыжие танки ползут к Москве, стены многоэтажных домов оседают в беззвучном вопле,- а по голубой аргентинской шоссейке среди мирных зеленых холмов, живописно усеянных виллами и коттеджами, катится старая добрая "катрамина", ведет ее не знающая наших угрюмых забот феминистка с короткой стрижкой и суховатым моложавым лицом, в ридикюле у нее-чековая книжка и пистолет, а рядом сидит молчаливый подросток, сумрачно мечтающий о том дне, когда он наденет фирменную рубаху спортивного клуба "Атлетико Аталайя" и докажет всей Кордове, что нет регбиста, равного ему в схватке.

    Мы привыкли считать, что весь мир затаив дыхание ждал исхода великих битв под Москвой, Сталинградом и Курском, и из этого верного, в общих чертах, представления делаем вывод, что никаких других интересов в те годы не существовало и что не было на земле ни одного человека, который бы так или иначе не определился: с нами он или против нас. Жизнь, однако, сложнее наших суждений о ней. В аргентинском обществе сильны были прогерманские (совсем не обязательно антисоветские) настроения: многие, не желая нам зла, верили в скорую победу Гитлера и ожидали, что это позволит Аргентине установить свою гегемонию на Южноамериканском континенте. Основания для таких надежд имелись: Аргентина в те времена входила в восьмерку самых развитых (экономически) стран планеты, ее армия славилась выучкой и была неплохо вооружена. Немаловажным являлось и то обстоятельство, что против Гитлера воевали Соединенные Штаты: успех Германии там, в Старом Свете, должен был ослабить хватку США в Западном полушарии. Собственно, креольское националистическое движение уже имело опыт подобного рода: именно поражение, нанесенное Испании Наполеоном, приблизило великие победы Боливара, Сан-Мартина и Сукре. Впрочем, по мере того как гитлеровцы увязали в России и становилось все очевиднее, что удачи им не видать, усиливались противоположные настроения, и отзываться о Гитлере одобрительно стало неприлично даже в семейном кругу.

    В нашей "житийной" литературе, изображающей действительность в ее законченных формах, дело представляется так, что отец знаменитого мятежника сам был чуть ли не антифашистом-подпольщиком и отлавливал в Аргентине шпионов "оси". Увы, это лишь желаемое, действительное же выглядит намного скромнее. Об антифашистской борьбе дона Эрнесто в годы войны, когда Аргентиной правил прогермански настроенный триумвират, нам ничего не известно. А вот в 1946 году, когда на волне демократических настроений в "Розовый дом" вступил Хуан Доминго Перон,- тут сердце "красного виконта" не выдержало. Программа Перона, соединявшая в себе социал-христианские и националистические элементы, должна была прийтись по душе дону Эрнесто - но не пришлась. Он принял новую власть в штыки и с жаром включился в антиправительственную деятельность. Активисткой гражданского сопротивления Нерону стала и экспансивная донья Селия де ла Серна: массовые демонстрации простонародья ее раздражали и даже то, что Перон предоставил женщинам право голоса, не смягчило ее феминистское сердце. Больше всего донью Селию выводило из себя то обстоятельство, что рядом с президентом на публике постоянно появлялась его очаровательная супруга Эва, или, как ее то ласково, то с издевкой называли в народе, Эвита (Эвочка). Эвита занималась благотворительной деятельностью, ее именем был назван фонд пожертвований в пользу неимущих, и уж тут донья Селия дала своим чувствам волю... Впрочем, все эти события относятся к более позднему времени, до которого еще нужно было дожить.

    Неудобства ежедневных поездок со старшим сыном в колледж стали в конце концов очевидными, и в 1943 году Гевары перебрались в Кордову. А на следующий год сбылась мечта Чанчо: он был принят в клуб "Атлетико Аталайя".

    "Да, Эрнесто сделался классным игроком в регби,- рассказывает его друг Альберто Гранадос,- рисковым игроком, совершенно не знающим страха. Бывало, конечно, что во время матча он покидал площадку, чтобы воспользоваться ингалятором. Астма его изводила, но он умел себя превозмочь".

    Регби - открытая и очень контактная борьба, она давала Эрнесто возможность почувствовать себя сильным среди сильных, здоровым среди здоровых и лишний раз убедиться, что при прочих равных условиях у него перед сверстниками есть и определенные преимущества:

    нечувствительность к мышечной боли (что стоили все эти ушибы и ссадины в сравнении с темной жутью небытия, подступавшей во время приступов к самому горлу?) и способность, не командуя и не злясь, навязать свою волю сопернику и партнеру. Для этого нужно было молча, спокойно сосредоточиться на одном, внушив себе, что это - самое сейчас главное, все остальное значения, не имеет.

    Так сосредоточиваешься, когда начнет действовать адреналин. Нет, не ожидая, заставляя сердце биться ровнее, навязывая себе возвращение к нормальному ритму дыхания. Эта способность к молчаливому преодолению враждебного гнета оказалась очень полезной еще и при игре в шахматы. Шахматами Эрнесто увлекся в 1939 году, когда в Аргентину приезжал Капабланка...

    Помимо регби и шахмат появился в жизни Эрнесто еще один интерес. Как и многие ранимые, самоуглубленные юноши, Эрнесто был влюбчив. Вначале его подстерегла любовь к двоюродной сестре Кармен, которую близкие звали Негрита (Чернушка, Смуглянка). Отец Негриты участвовал в гражданской войне в Испании, сражался на стороне республиканцев, и, может быть, на девочку падал отблеск иберийской трагедии, которая в Латинской Америке не оставила равнодушным никого. Между двоюродными братьями и сестрами, которые росли и воспитывались раздельно, нередко вспыхивает взаимная симпатия: волнует само смешение чувства родства, почти близости,- и отчужденности, недоступности, в которой подростку чудится великая тайна. Вскоре, однако, на горизонте Эрнесто засияла новая звезда: на него обратила благосклонное внимание Мария дель Кармен Феррейра, дочь крупного землевладельца и богача, позволявшая друзьям и поклонникам называть себя забавным именем Чинчина (Погремушка). Вот уж здесь отчужденности было более чем достаточно, а что касается тайн - жизни не хватило бы, чтобы их все разгадать. Общество, к которому принадлежали Феррейры, для родителей Эрнесто было не то что закрытым, но недостаточно, скажем так, доступным, это была кордовская знать, круг "богатых и родовитых ублюдков", признававший только своих. На правах молодости Эрнесто оказался в этот мирок допущен, но лишь допущен как посетитель, и его роман с Чинчиной не имел никакой перспективы.

    Вот что рассказывает о будущем мятежнике сама Чин-чина: "Меня очаровали его упрямство и простота в обращении, а вот небрежность в одежде, которой он, похоже, не замечал, нас смешила и, честно говоря, немного конфузила. Он не снимая носил одну и ту же рубашку из прозрачного нейлона, которая от старости сделалась серая. Он покупал ботинки в лавках ношеной обуви, и они всегда выглядели так, как будто были составлены из разных пар. Мы были так манерны и щепетильны, что Эрнесто нам казался позорищем. Он принимал наши шутки невозмутимо".

    Здесь замечателен этот бесхитростный переход от "меня" к "нас": понимая, что перед нею явление незаурядное, Чинчина прячется от него за стеклянной стеной обезличенных взглядов. Даже самоосуждение ее сопровождается притворным вздохом: "Да, мы такие, что с нас возьмешь?" Избалованная вниманием и лестью девушка хотела превратить своего нового знакомца в диковинную, безобразную игрушку, и ее очень огорчало, что Эрнесто этой чести не рад. Хороши были, должно быть, шуточки этой юной компании, хороша была и девушка, ради которой Эрнесто соглашался терпеть. Не отсюда ли тянутся корни неприязненного, глухо пристрастного отношения Че Гевары к аристократии вообще?

    "Преступник преступником и умрет,- написал он в годы славы,- Это прежде всего относится к преступнику-аристократу, к человеку, принадлежащему к "верхам". Обе посылки здесь заведомо ложны, однако автор этого даже не замечает: его перо непроизвольно вычерчивает знак равенства.

    Что мог Эрнесто ответить на беззлобное подтрунивание молодых хлыщей? Не из прихоти он покупал обувь на барахолке: с переездом в Кордову финансы семьи вновь пришли в упадок и, не прекращая учебы, Эрнесто вынужден был работать библиотекарем в пригородном муниципалитете. Но ведь не станешь это объяснять беспощадным поклонникам Чинчины, не знающим, что такое нужда, и нарочитую расхристанность в одежде Эрнесто сделал своим мятежным флагом. На фотографии, которую он подарил красавице Чинчине, мы видим его в черных выпуклых очках тонтон-макута, в мешковатой куртке с чужого плеча, в широченных штанах, с уродливой шляпой на голове. Очень смешная и одновременно трогательная фигура самолюбивого мальчишки, которому еще много и много страдать... Немало огорчений доставляло Эрнесто и то обстоятельство, что он оказался абсолютно глух к музыке и неспособен к танцам: это в Аргентине, на родине танго, да еще в те времена, когда для того, чтобы танцевать, нужно было уметь. "Да, в этом деле я чурбан",- говорил он с обезоруживающей простотой, но добродушие этих слов было, конечно, обманчивым.

    Отголоски этих юношеских терзаний можно найти в его гватемальских стихах.

    Волшебным выпад был моей мулеты,
    Но цель скользнула мимо - и умчалась,
    В касательную обратив меня.
    И я стою, сконфуженный тореро.
    Не оглянуться, чтоб тебя не видеть,
    И молча ждать, когда холодным жестом
    Меня к себе удача позовет...*

    (Здесь и далее стихи Че Гевары в переводе автора данной книги. )

    Ревнивая Ильда, которой много позднее Эрнесто рассказывал о своих юношеских увлечениях, считала, что он никогда не женился бы на Чинчинс, даже если бы она очень об этом просила, поскольку уже тогда Эрнесто знал, что не в состоянии провести всю жизнь в тихом провинциальном городке, а Чинчина другого места для себя не видела: здесь она была первой невестой Кордовы, здесь находилось все то, что она подразумевала под словом "мы". Кордова не так уж провинциальна и тиха, в те годы в ней насчитывалось больше полумиллиона жителей, имелся университет, основанный почти четыре столетия назад. И все же, окончив колледж, семнадцатилетний Эрнесто уехал в Буэнос-Айрес: не удержали его ни обнадеживающие взгляды Чинчины, ни грозная слава регбиста, он ощущал нетерпение, беспокойство - так крупная форель спешит вырваться на быстрину.

    К удивлению всех, кто знал о математических способностях его и о технических наклонностях, Эрнесто поступил на медицинский факультет. "Надо поскорее начать зарабатывать" - так объяснил он свое решение, имея в виду, что медицина в Аргентине является делом надежным и прибыльным. "Поскорее" ("мас рапидо") -это было его любимое слово. Молодость вообще торопится жить, даже исходя из убеждения, что впереди у нее - вечность. А Эрнесто не мог себе позволить этой счастливой иллюзии: он обречен был постоянно помнить о том, что его жизнь может оборваться в любую минуту, завтра ли, через год или через двадцать два года. Согласно семейному преданию, читать Эрнесто начал рано, с четырех лет. Его родители, сами люди эрудированные, собрали неплохую библиотеку, в которой, однако же, царил артистический беспорядок: рядом с французскими приключенческими романами стояли греческие трагедии, Маркс соседствовал с Кропоткиным, Неруда - с Фрейдом. Это превращало розыск нужной книги в интригующее занятие с множеством попутных открытий. Любознательный Чанчо читал все подряд, лишь военная и религиозная литература его совершенно не интересовала: так, во всяком случае, пишут мемуаристы - надо полагать, со слов самого Че Гевары. Думается, безразличие его к батальной прозе было напускным и прикрывало горечь сознания того, что военная карьера для него навек закрыта... впрочем, о ратных подвигах героев Войны за независимость Эрнесто был прекрасно осведомлен. Что же касается религии, то место всевышнего, ответственность свою перед которым дон Эрнесто и донья Селия не отрицали, хотя и не слишком заботились о том, чтобы внушить это чувство детям, в сознании их первенца заняла идея универсального прогресса: все, что способствует прогрессу,- нравственно, все, что мешает,- безнравственно, и кончен разговор. Такова, если вникнуть, суть молодежного атеизма: простое, быстрое и экономное решение извечного вопроса о нравственном выборе. Не мы выбираем, прогресс выбирает за нас...

    В Кордове к Геварам часто приходили испанские изгнанники, друзья отца Негриты, обосновавшиеся в Аргентине после гражданской войны. Они читали вслух стихи Гальдоса, Лорки, Альберти и оживленно их комментировали. Эрнесто тоже с юных лет писал стихи, но декламировать их стеснялся - тем более в присутствии Негриты и ее отца, который был известным поэтом; Между тем немногие стихотворные строки Эрнесто Гевары, которые стараниями Ильды до нас дошли, говорят о том, что в нем жила поэтическая душа.

    И посеянное на крови
    моей смерти неблизкой, Переменчивые корни свои
    запустившее под камень времен, Одиночество!
    ты печальный цветок на живых оградах, Одиночество
    затянувшейся остановки моей на Земле.

    Как особо важное событие Сальгадо отмечает тот факт, что Эрнесто начал читать Зигмунда Фрейда. Право, все начетчики скроены на один манер: ни один наш ортодоксальный автор также не упустил бы случая сказать, что на книжных полках в этом доме видное место занимали произведения классиков марксизма-ленинизма, подразумевая при этом, что Эрнесто их прилежно читал. Знакомство с трудами Фрейда и Маркса в студенческой среде Латинской Америки тех времен считалось даже не необходимым, а просто само собой разумеющимся. Однако никому и в голову не пришло бы оповещать мир о том, что он запоем читает первый том "Капитала" или держит у изголовья "Толкование снов". Для того чтобы на равных участвовать в любом разговоре и адекватно реагировать на упоминание этих имен, достаточно было ориентироваться в названиях и в самых общих чертах представлять себе, кто из чего исходил. Наши сверстники Эрнесто, московские студенты послевоенной волны, если уж дорывались до Фрейда (нередко рискуя при этом свободой). впивались в него, восхищаясь и негодуя, "уничтожение отца-родоначальника толпою разгневанных сыновей" казалось им жуткой крамолой, от которой мурашки бегут по спине,- для Эрнесто же и для его товарищей это было общее место, настолько приевшееся, что спорить об этом было так же глупо, как и горячиться по поводу формулы "товар - деньги - товар". Сальгадо дает понять, что чтение Фрейда развило у Гевары навыки самоанализа, но это далеко не бесспорно: подсознание наше пугливо, как птица, и, когда чужая мысль подбирается к "ядру всех неврозов", оно с шумом вспархивает и, припадая на крыло, уводит прочь от своего горячего гнезда. "Нет, это не про меня, про кого угодно, про всех окружающих, но только не про меня". Похоже, Эрнесто и не предполагал, что над ним нависает удушающая материнская тень, в беседах с Ильдой он отзывался о матери ласково, как и положено блудному сыну, но без особого пиетета, с аргентинской бесцеремонностью, которая добродетельную Ильду часто шокировала: "Старушка ходит в окружении толпы интеллектуалок, этак все они могут сделаться лесбиянками".

    Аргентинцы вообще слывут в Латинской Америке насмешниками, для которых нет ничего святого. Что же касается "отца-родоначальника", то к своему отцу Эрнесто относился снисходительно, ни малейшей ревности не испытывал и едва ли мог поймать себя на желании уничтожить своего незадачливого старика.

    Кто на самом деле был властителем дум Эрнесто в студенческие времена - так это Сартр. Правда, в своей приверженности к экзистенциализму Эрнесто был не одинок: Сартр очень модным стал в послевоенной Аргентине, его "Воображаемое", "Бытие и ничто", "Экзистенциализм - это гуманизм" толковались и перетолковывались по поводу и без повода. Читая Сартра, Эрнесто должен был испытывать волнение Робинзона, внезапно обнаружившего, что он не одинок в своем одиночестве. Если человеческая сущность острее всего осознается в пограничной ситуации, перед лицом небытия, то Эрнесто в этой ситуации находился почти непрерывно. Как же воспользоваться своим уникальным опытом и через недуг (не вопреки, а благодаря ему) выйти напрямую к свободе? Да очень просто: нужно лепить себя каждым жестом своим, каждым словом и каждым молчаливым поступком. А чем он, собственно, занимается с самого раннего детства, разве не лепит, не формирует себя, не выбирает подлинного себя из ограниченного набора возможных? Разве он поддастся необходимостям, обязанностям, обязательствам, обстоятельствам? Разве он позволяет болезни или навязчивым, как болезнь, людям превратить себя в вещь? Другие и он знал многих таких, которые, глядя на него, корчащегося в кашле, думают: "Нет, я не смог бы так жить!" - другие скатились бы до черной меланхолии, до самоубийства... а он уничтожил, затоптал в себе эту мысль. Правда, неясным оставалось самое главное: зачем, ради чего, во имя чего он должен себя насиловать? Что за великая ценность заключена в нем такая, что ее нужно беречь? И какое отношение содержимое этого захлебывающегося, с узким горлом, сосуда имеет к окружающему миру? Ответ представлялся простым... но это была пугающая простота: нет ничего внешнего по отношению к тебе, есть только то, что заключено внутри тебя. Каждый человек, каждое "Я" несет в себе весь мир, являясь одновременно оболочкой его и творцом, однако таким творцом, который сам по себе, в отчуждении от мира, не существует: оболочка мыльного пузыря, зыбкий радужный шар, наполненный гремучим газом...

    Событием в жизни его поколения стала "Всеобщая песнь" Пабло Неруды, поэтическая версия истории Латинской Америки от доколумбовых времен до наших дней. фрагменты поэмы ходили в Буэнос-Айресе по рукам начиная с 1943 года, а полный текст ее был опубликован в 1950 году тиражом в несколько сот экземпляр ров, с великолепными иллюстрациями Сикейроса и Риверы. Так что это было даже не событие, это была целая полоса, совпавшая с формированием мировоззрения сверстников Эрнесто Гевары, мировоззрения, которое под воздействием Неруды приобрело своеобразный радикально-поэтический склад. Не ушел от этого влияния и Эрнесто. Гулкие стихи "Всеобщей песни" как бы озвучили его внутренний мир и придали его самосознанию континентальный и исторический масштаб... Попадались там строки, заставлявшие горько жалеть, что сам ты вообще когда-то брался за перо. "У Кортеса нет племени, он холодная молния, сердце мертвое под железной броней..."

    Антикапиталистический настрой "Всеобщей песни" близок был Эрнесто Геваре: "Богатым - изысканный стол, объедки для бедных. Все деньги - богатым, а бедным - работа. Богатым - дворцы, а хижины - бедным". Тяготы бедности и вынужденного труда были ему знакомы, в родительском доме бессребреничество считалось почти синонимом порядочности и благородства, и Эрнесто привык верить, что капитал - непорядочен, он пожирает слабых, а уцелевших обкрадывает.

    "Всеобщая песнь" предлагала ясное и однозначное объяснение всех терзающих Латинскую Америку бед: "Ибо на Уолл-стрите распорядились, чтобы кабаньи рыла марионеток впились клыками в незаживающие раны народа". В Аргентине эта взаимозависимость не представлялась столь очевидной, однако и здесь настроения, которые у нас называют антиамериканскими, были широко распространены, особенно в молодежной среде. Большей частью это был стихийный, младенческий антиимпериализм: так деревенская ребятня испытывает неприязнь к местному богатею, отгрохавшему себе каменный дом под железной кровлей, какого больше нет ни у кого. Заступаться за Соединенные Штаты означало прослыть ретроградом или, хуже того, затаившимся хитрецом, который только и ждет, чтобы его поскорее и подороже купили.

    Партийность "Всеобщей песни" Эрнесто не привлекала. Он принадлежал к тем поклонникам Пабло Неруды, которые считали, что там, где поэт дает волю своим политическим пристрастиям, муза его умолкает и никакой авторский нажим не может поднять до высот поэзии такие, например, строки: "Это несокрушимое братство... нарекло себя Партией. Коммунистической партией Чили".

    В университете Эрнесто какое-то время ходил на собрания коммунистической группы, но затем потерял к этому интерес, придя к выводу, что там слишком много спорят и что споры эти далеки от конкретного дела.

    Не вдохновила его и заговорщицкая деятельность отца.

    "Я был яростным антиперонистом,- рассказывает дон Эрнесто,- входил в группу гражданского сопротивления "Монтеагудо". В моем доме изготовлялись бомбы и хранились антиправительственные листовки. Однажды Эрнестино узнал обо всем и спросил: "Что, не хочешь вмешивать меня в это дело?" Я не знал, что ответить, и он добавил: "Если так, я буду делать то, что сам считаю нужным".

    Больше разговоров на эту тему не возникало: сын дал понять отцу, что он не станет совать нос в родительские дела и от родителей ожидает того же. Его собственные интересы в годы университетской учебы не столь уж тесно были связаны с политикой. Можно даже сказать, что политика находилась на периферии его интересов.

    "Я, как и все, хотел одерживать победы,- говорил Эрнесто много лет спустя, выступая перед кубинскими врачами,- мечтал стать знаменитым исследователем, мечтал неустанно трудиться, чтобы добиться чего-то такого, что пошло бы в конечном счете на пользу всему человечеству, но это была мечта о личной победе. Я был. как и все, продуктом своей среды". В самой идее неустанного труда во имя личной победы, которая послужила бы всему человечеству, нет ничего предосудительного, но даже вне контекста ясно, что в конце концов Эрнесто счел этот путь для себя неприемлемым. Равно как ясно и то, что несколько шагов по этому пути он все-таки сделал.

    В 1946 году донья Селия перенесла серьезную операцию: у нес была обнаружена злокачественная опухоль груди. Операция прошла благополучно, но все волнения, с этим событием связанные, подстегнули интерес Эрнесто к медицинским исследованиям. Чуланчик в кордовской квартире, где он обыкновенно печатал фотографии, был превращен в лабораторию с микроскопом и необходимыми инструментами. Однако позднее, когда состояние здоровья матери перестало вызывать опасения (после операции донья Селия прожила еще 19 лет), Эрнесто охладел к научной работе и в стихах отзывался о ней пренебрежительно:

    А что наука? Тычет в нос
    свой черный микроскоп,
    Как франтоватый медик
    на таможенном досмотре...

    Другая попытка пойти по стезе терпеливого труда лежала чуть в стороне от медицины. Вместе с приятелем своим Карлосом Фигероа Эрнесто изобрел инсектицид, зарегистрированный под названием "Вендавал", и занялся производством, расфасовкой и продажей этого порошка через москательные лавки в пригородах Буэнос-Айреса. Какое-то время коробочки с "Вендавалом" шли нарасхват, но вскоре возникли трудности. То было время триумфального шествия по планете знаменитого ДДТ, который был запрещен международной конвенцией лишь в конце 60-х годов. Тягаться с большой индустрией два кустаря-надомника не могли, и стало ясно, что производство придется свернуть.

    "Похоже, я в коммерции таков же, как и мой старикан",- философски заметил по этому поводу Эрнесто.



    По всем вопросам пишите : comm@voroh.com