Проект
Коммунизм - будущее человечества



Разделы

  • Книги
  • Публицистика
  • Фотоальбом
  • Тексты песен
  • Гостевая книга
  • Книги: Алексеев Валерий Алексеевич Скромный кондотьер: Феномен Че Гевары


    Алексеев Валерий Алексеевич Скромный кондотьер: Феномен Че Гевары


  • Содержание
  • Часть 1
  • Часть 2
  • Часть 3
  • Часть 4
  • Часть 5
  • Часть 6
  • Часть 7
  • Часть 8
  • Часть 9
  • Часть 10
  • Часть 11
  • Часть 12
  • Часть 13
  • Часть 14
  • Часть 15
  • Часть 16
  • Часть 17
  • Часть 18
  • Часть 19
  • Часть 20
  • 3

    В Майами Эрнесто провел целый месяц. Чем он там занимался - достоверных свидетельств нет. Во всяком случае, распродажа аргентинских рысаков и закупка ломовых лошадей-тяжеловозов для обратного рейса (странноватый бизнес, в духе "красного виконта", но, может быть, только на первый взгляд) - вся эта коммерция шла без его участия. У нас пишут, что "в Майами Че жил впроголодь, коротая время в местной библиотеке". Первая часть этого утверждения не вызывает сомнений. Ильда подтверждает, что Эрнесто питался "хот-догами" (то есть, по латиноамериканским понятиям, всухомятку, чем придется), но вот насчет библиотеки... что мог искать в библиотеке курортного города студент-медик, увлекающийся изучением доколумбовых цивилизаций и почти не знающий английского языка? Ильда тоже не знает, чем заполнял свой досуг Эрнесто, она ограничивается утверждением, что, несмотря на свой "рудиментарный инглиш", Эрнесто постоянно ввязывался в споры с окружающими, в этих спорах он допускал антиамериканские высказывания, за что однажды был препровожден в полицию, где его с пристрастием допросили - и выслали в Аргентину. Но Майами не такой город, где пришелец с юга, из-за канала, едва говорящий по-английски, мог найти себе подходящую аудиторию, которая согласилась бы его слушать. В Майами демонстрирует свой бронзовый загар, свои стальные мышцы и вставные улыбки преуспевающий и жизнерадостный народ, которому глубоко безразличны проблемы, волнующие заезжих чиканос. Гордый аргентинец, высоко державший голову в любой стране Южноамериканского континента, вдруг оказался в положении безъязыкого "кенди-боя" (мальчика, подносящего клюшки гольфистам) с заднего двора Америки - и не мог не быть уязвлен пренебрежительным к себе отношением. То, что привычно и бездумно называлось "империализм янки", предстало перед ним в виде закрытого клуба самоуверенных снобов, убежденных в своем превосходстве и в своем исключительном праве на праздничную жизнь, чего бы она ни стоила всем остальным. "Медоточивые и улыбающиеся убийцы..." - говорил о них Пабло Неруда. Много позже на страницах своего учебника герильи Эрнесто напишет о молодых американских капиталистах, которые, создав демократический клуб английского типа, считают себя вправе диктовать свою волю латиноамериканским республикам. Этот специфический образ североамериканского империализма, быть может, сложился именно в Майами. Но с кем Эрнесто мог делиться своими впечатлениями? С курортной публикой? С работниками сервиса? С агентами ФБР? Энрике Сальгадо осторожно предполагает, что в Штатах Эрнесто общался с латиноамериканскими изгнанниками и, развивая антиамериканские идеи, попал на подозрение ФБР. В самом деле: беглецы из Южной Америки, нашедшие себе убежище в Майами, по логике вещей не должны были испытывать неприязни к империализму янки, столь привычной для радикально настроенной студенческой среды, в которой одобрительно отзываться о США было признаком дурного тона. Возможно, мысли, высказанные Эрнесто Геварой в новом для него окружении политических бойцов (и не на "рудиментарном инглише", а на прекрасном аргентинском "идиома насьональ"), не нашли понимания и поддержки и стали известны властям. А это в Соединенных Штатах, находившихся на пороге эры маккартизма и уже отравленных бинарными фобиями холодной войны, не могло остаться без последствий. Так сердитый, но пока еще безобидный бродяга был зачислен в разряд если не смутьянов, то, во всяком случае, опасных говорунов.

    Эрнесто вернулся на родину в августе 1952 года. Платье Чинчине он все же купил, сэкономив, должно быть, на "хот-догах". Девушка не могла не отметить, что Эрнесто возмужал, стал более уверен в себе и значительно менее замкнут, он окружен был романтическим ореолом неординарных приключений, и даже небрежность его в одежде, прежде смешившая, воспринималась теперь по-иному: так запыленные помятые доспехи странствующего рыцаря вызывают уважение и трепет. "Кондотьер Америки" - таков был новый облик, который Эрнесто начинал к себе примерять.

    Чинчина была готова слушать рассказы своего загадочного друга, однако времени на это у Эрнесто не имелось: он должен был приводить в порядок свои запущенные университетские дела. Вместе с задолженностями ему предстояло сдать шестнадцать экзаменов и защитить дипломную работу по аллергии, которая не была еще написана.

    К середине 1953 года все хлопоты и формальности были уже позади: Эрнесто получил диплом и мог распоряжаться собой по своему разумению. Аллергологическая клиника доктора Писани, где он проходил практику еще до своего путешествия, приглашала его на работу, но Эрнесто отклонил это лестное предложение. Аллергия - болезнь обеспеченных людей (бедняки о ней просто не знают). Становиться избалованным профессионалом, прописывающим бесполезные лекарства от излишеств и праздности, Эрнесто не хотел: эта имитация деятельности не оправдывала, с его точки зрения, и одного дня "затянувшейся остановки его на Земле". Так он, во всяком случае, позднее объяснял свое решение Ильде. "Че со своей аристократической родословной и медицинским образованием,- пишет Ильда,- мог стать удачником и баловнем судьбы среди семейств элиты своей страны: он был для этого достаточно одарен и интеллигентен. Он мог бы преуспеть в буржуазном стиле: деньги плюс связи. Но он отверг все эти возможности, с тем чтобы внести непосредственный вклад в улучшение нашей жизни".

    Самый непосредственный вклад в улучшение жизни, полностью соответствовавший его знаниям и бессребреническому складу души, Эрнесто мог внести в лепрозории близ Каракаса, где его терпеливо ждал верный друг Альберто Гранадос. И Эрнесто объявил родителям о своем намерении покинуть Аргентину. Думается, ни дон Эрнесто, ни донья Селия даже не пытались его отговаривать:

    независимый нрав его и гремучий характер были им отлично известны, что же касается слабости здоровья, то Эрнесто уже доказал, что он выносливее многих. В духе "житийной" литературы у нас описывают прощание Эрнесто с Чинчиной: "Он предлагал ей покинуть отчий кров, забыть о своем богатстве и уехать с ним за границу, в Венесуэлу... Чинчина, обыкновенная девушка, любила его обыкновенной любовью. Она готова была стать женой Эрнесто, но при условии, что он останется с ней, вернее - при ней. Его донкихотский проект переселиться в венесуэльские дебри и посвятить себя лечению прокаженных казался ей трогательным, благородным, ни совершенно нереальным". Молодежная тема наших 50-х годов, только на место целины поставлены джунгли Венесуэлы... При этом Эрнесто вовсе не уверен был, что поедет в Каракас. Ему хотелось побродить по свету, посетить Европу, Соединенные Штаты, Советский Союз, Индию, Китай, Японию, Африку- и вернуться в Аргентину через десять лет. Почему через десять? А в молодости всем нам кажется, что десять лет-это огромный срок, по истечении которого все окончательно определится.

    Европа зовет меня голосом выдержанного вина,
    Дыханием белокожей музейной плоти...

    Но разве мог он позволить себе такое расточительство, такой расход времени? В его положении нельзя было отвлекаться на частности, разменивать время на созерцание - пусть даже вечных красот. Необходимо было выходить сразу на главный фарватер. И, к удивлению всех, кто знал о его венесуэльских планах, Эрнесто сел в вагон поезда "Буэнос-Айрес - Ла-Пас" и отправился в долгий 6000-километровый путь на северо-запад, в Боливию. Поезд, выбранный им, был не из самых скорых: такие поезда в Аргентине называют "молочными конвоями", поскольку они останавливаются на каждом полустанке и забирают бидоны с молоком. У Эрнесто было время обдумать, куда и зачем он едет...

    Совсем недавно, в апреле 1952 года, в Боливии произошла национально-демократическая революция. Собственно, всякий новый режим, добывший власть силой оружия, объявлял свой переворот революцией, и эта, 179-я по счету в боливийской истории, была бы событием ординарным, если бы новый президент, Виктор Пас Эстенсоро, не принялся за перестройку всерьез. Он начал с земельной реформы и с национализации оловянных рудников.

    Никто в этой стране Эрнесто Гевару не ждал, никто в его услугах там не нуждался, и никакие партийные пристрастия его туда не вели, хотелось просто примерить себя к событию, которое, как многие считали, может изменить ход истории всего континента. А почему бы и нет? Разве не в той же Боливии в мае 1809 года произошло вооруженное выступление, положившее начало Войне за независимость? Боливия - ядро континента, в Боливии, в эпоху славы предков Эрнесто Гевары, сошлись два потока революции: северный - из Венесуэлы, южный - с берегов Ла-Платы. А вдруг и сейчас там вздымается великая историческая волна, которая захлестнет весь континент? В конце концов, дело Боливара осталось незавершенным, провинциалы растащили континентальный костер по своим уголкам, и если у истории есть какая-то логика, то, может быть, теперь, после полуторавекового затишья, настала пора продолжать?.. Хорош тогда будет Эрнесто Гевара, родившийся в великое время и заперший себя в глухом лепрозории...

    Рассказывают, что на вокзале, обнимаясь с друзьями, он произнес непонятную фразу:

    "С вами прощается солдат Америки".

    Да, он ехал служить Америке. А еще он должен был увидеть революцию - ив одиночку, без каких бы то ни было партийных подсказок разобраться, т о это или н е т о. А еще он двигался наугад в ожидании счастливой встречи со своей судьбой. А еще его манили руины древних империй... А еще он ехал к своему славному, доброму Петисо - все более отдаляясь от него. Надо думать, эта внутренняя разноголосица очень тяготила Эрнесто Гевару: ему довольно было борьбы со своей бренной плотью, он не переносил разлада в своей душе.

    Я - метис, но в особом смысле:
    Во мне схватились две силы,
    Оспаривающие мой интеллект
    И придающие самой моей сути
    Странный привкус незрелого плода,
    Обросшего скорлупой раньше срока...

    В Ла-Пасе, городе, вывернутом наизнанку, где богачи живут внизу, в духоте и смоге, а бедняки - наверху и дышат чистым воздухом ледников, Эрнесто чувствовал себя прекрасно, и высотная болезнь "сороче" его миновала. Но революция не произвела на него впечатления. Возможно, он рассчитывал увидеть марширующие отряды шахтерской милиции, массовые манифестации крестьян, воодушевленных великими целями, о которых так умно и энергично говорил президент Виктор Пас Эстенсоро. Но кругом царила все та же нищета и апатия, чиновники проявили все то же пренебрежение к простонародью, меры по национализации рудников (с солидной компенсацией бывшим владельцам) не принесли немедленной и ощутимой выгоды.

    Эрнесто недоумевал, почему правительство не обращается за помощью к Советскому Союзу: по его мнению, СССР мог бы закупить у Боливии руду, построить обогатительный комбинат, чтобы Боливия могла производить олово в слитках, и вообще помочь Боливии поправить финансовые дела. О том, что Советский Союз, совсем недавно переживший опустошительную войну, сам нуждался в помощи, он, видимо, не задумывался. Ему известно было, что наша страна, сокрушившая фашистскую Германию, понесла огромные материальные и людские потери, но о подлинных масштабах этих потерь (да и то в приглаженном варианте) он узнал от советских руководителей лишь во время посещения нашей страны в 1960 году. Считалось само собой разумеющимся, что великий наш народ очень много страдал, но теперь уже все позади и Советская страна, залечив раны, занята счастливым созидательным трудом. Прогрессивные наши друзья, побывавшие после войны в СССР и увидевшие то, что им предлагалось увидеть, возвращались домой в убеждении, что гостили в самой процветающей стране планеты, и своими искренними рассказами оказывали нам, если разобраться, плохую услугу. Вот что писал во "Всеобщей песни" Пабло Неруда "о. земле, чье имя - Радость": "В ушко иглы пролезть верблюду легче, чем в это царство правды - богатеям. Они умыли старые деревни. Распределили землю. Из праха подняли раба. Вычеркнули нищего. Включили свет во мраке долгой ночи..." Нельзя винить поэта в том, что эта поэтическая картина, мягко говоря, неправдива. Не он один видел в сталинском режиме блистательный исторический эксперимент. Да, в сущности, так оно и было, если подобрать более подходящий эпитет.

    На основе представлений о Советском Союзе как о благоденствующей "родине счастья" возникали и завышенные претензии к нашей стране. Верил ли Эрнесто Гевара, что СССР есть мать людей свободных и что ветер с Урала, воспетый Пабло Нерудой, принесет радость Латинской Америке? Надо думать, он не принимал эти декларации всерьез. Однако то, что существование Советского Союза есть фактор мировой политики, из которого нужно извлечь максимальную пользу, представлялось ему несомненным. Любопытно, что разговоры о возможной советской помощи Боливии Эрнесто вел в 1953 году - всего лишь через несколько месяцев после смерти Сталина. Нам кажется, что весь мир только и толковал об этом событии, однако Эрнесто Гевару оно занимало не больше, чем кончина любого другого должностного лица. Его внутреннее историческое время имело иную хронологическую разметку, там значились даты, не говорящие нашей памяти ничего...

    В Боливии Эрнесто виделся с шахтерским вождем Хуаном Лечином, встречался, как принято писать, с другими руководителями страны. Конечно, это не были встречи равных партнеров: в те дни Боливию навещало множество гостей из-за рубежа, в особенности молодых латиноамериканцов, желавших "посмотреть революцию", как будто это был народный карнавал. Такие визитеры, домогавшиеся встреч с высшими руководителями, очень им докучали, в частности потому, что перед ними приходилось демонстрировать революционный пыл, а каждодневные заботы к этому не располагали. Многие предлагали революции свои услуги: не исключено, что среди них был и Эрнесто Гевара, однако знания его и опыт были достаточно специфичны и не требовались Боливии именно сегодня, сейчас. Мы говорим "не исключено", потому что именно таким образом Эрнесто Гевара действовал позднее в Гватемале - и натолкнулся на стену равнодушия. Здесь, в Ла-Пасе, он пришел к убеждению, что революционный пафос большинства деятелей нового режима является наигранным, что в глубине души они не верят ни в конечное торжество революции, ни в ее континентальное значение, а многие просто погрязли в коррупции, бессовестно пользуясь общей неразберихой... В Боливии Эрнесто познакомился со своим будущим биографом Рикардо Рохо. Аргентинец по национальности, адвокат по профессии, антиперонист по убеждениям, Рохо только что совершил сенсационный побег из пероновской тюрьмы, был фигурой, чрезвычайно популярной в кругах аргентинской эмиграции, и, должно быть, полагал, что сам достоин персонального биографа. Во всяком случае, многие страницы его книги "Мой друг Че Гевара" дышат искренним недоумением: как могло получиться. что Эрнесто Гевара, которого он знал с молодых ногтей и ставил, по достоинству, невысоко, сделался личностью исторического масштаба? Недоумение это терзает многих и многих авторов, пишущих о замечательных людях, но в большинстве случаев мемуаристы умеют это тягостное чувство скрывать. "В тот период,- пишет Рикардо Рохо, имея в виду 1953 год,- Гевара вообще не выражал каких-либо определенных политических настроений. Если говорить точнее, Гевара тогда наощупь искал ответ на вопрос, что делать со своей жизнью, не будучи при этом полностью уверен в том, что он знает, чего он от жизни не хочет. Мы были в чем-то схожи, оба выпускники университета без средств и не баловни фортуны, однако меня не интересовала археология, а его - политика (в том смысле, в каком она имела значение для меня и какой приобрела впоследствии для самого Гевары)".

    Числится за Гордо (Толстяком, так иногда поддразнивал его Эрнесто) и другой грешок, тоже очень характерный для мемуаристов: те периоды, когда Гевара исчезал из поля его зрения, Рохо описывает скороговоркой как малозначащие либо окружает домыслами и отвлеченными рассуждениями, и создается картина, что Че просыпался лишь при появлении Толстяка. Однако в воспоминаниях самолюбивых друзей есть и свои достоинства. Свободный от восторгов и не связанный обязательством показывать неуклонный путь человека к "единственно правильному выводу", Рикардо Рохо в своих воспоминаниях приводит немало любопытных подробностей их общего эмигрантского быта.

    "Как-то раз в доме у одних лапасских знакомых обедали до самого вечера. Это, по выражению Гевары, было обжорство впрок. Он вообще мог спокойно обходиться без еды трое суток, чтобы потом сидеть за накрытым столом десять часов подряд. Вспоминаю, что эта манера питаться меня всегда впечатляла. Он съедал диким образом невероятное количество пищи, а затем наступал период аскетизма - единственно по причине безденежья и отсутствия приглашения на обед".

    И ни слова о политике, это в Боливии, где, по остроумному замечанию другого ревнивого биографа Че Гевары, Дэниэля Джеймса, политика - спорт молодежи и стариков. Такое равнодушие к политике представляется невероятным - но только на первый взгляд. Если под политикой понимать партийный ангажемент (а в случае Рикардо Рохо, по-видимому, так и было), то такая политика Эрнесто Гевару действительно не интересовала. Он не был ни перонистом, ни антиперонистом, ни коммунистом, ни националистом: обреченный на пожизненную борьбу один на один со своим недугом, осужденный на поиск какого-то оправдания этой борьбы, оправдания своего бытия, Эрнесто был человеком глубоко, органически беспартийным, да и не нашлось бы на свете такой партии, которая могла бы разделить его видение и понимание мира. Кроме того, Рохо познакомился с ним в такой момент, когда Эрнесто был глубоко разочарован революцией, увязшей в трясине мелкого администрирования ("Водоем истории подернулся ряской",- писал о подобном безвременье Пабло Неруда), и увлечен был планами возвращения к вечным камням Мачу-Пикчу: молчаливые и надежные, они не должны обмануть.

    В Перу в то время правил мрачный диктатор Одриа, изгнавший и упрятавший за решетку многих достойных людей своей страны. Приезжих из революционной Боливии здесь могли ожидать неприятности. Но это не остановило Эрнесто Гевару. Сдав на таможне всю подрывную боливийскую литературу, Эрнесто распрощался со своей первой революцией и на попутном грузовике добрался до Мачу-Пикчу.

    Я вернулся в пределы Испанских Америк,
    Чтоб впитать в себя прошлое,
    Обволакивающее континент...

    Специальных знаний для археологического поиска у него, разумеется, не было, и он начал с библиотек. Книги и документы рассказали ему, что картина "переполненных маслом безлюдий Мачу-Пикчу" вовсе не была поэтическим преувеличением: в древности эти земли кормили больше людей, чем сейчас. Каналы, дороги, дамбы с посаженными на них фруктовыми деревьями, поля картофеля, кукурузы, тыквы, бобов, дававшие четыре урожая в год,- вот что такое были в древности края Мачу-Пикчу... В Перу Эрнесто написал научно-популярную статью о "черном городе граненого камня": иллюстрированная фотографиями, из которых три принадлежали самому Геваре, а остальные-проезжему фотографу-профессионалу, эта статья была напечатана в одном панамском журнале...

    Любое возвращение на место прежних радостей ведет, говорят, к разочарованиям, поскольку ничто не может быть повторено. Чем-то не понравился себе Эрнесто в новом своем качестве... может быть, его смутил собственный дилетантизм, "странный привкус незрелого плода"... Как бы то ни было, больше он статей по археологии не писал. А вскоре и вообще покинул Перу - и с неясными намерениями, полный сомнений, оказался в эквадорском городе Гуаякиле. Был октябрь месяц, да, 9 октября 1953 года, три месяца прошли в бесцельных скитаниях, самое время было вспомнить про Альбсрто Гранадоса: верные друзья хороши уже тем, что для нас они всегда на месте. И вот тут Рикардо Рохо, который, как Мефистофель, всегда появлялся в критический момент, и спросил Гевару:

    "Боже мой, зачем тебе в Венесуэлу? Ты намерен заколачивать доллары?"

    Эрнесто объяснил, что у него давняя договоренность с другом, слово чести, так сказать...

    "Нет, старик,- возразил ему Рикардо Рохо,- наше дело - в Гватемале, там важная революция, надо ее посмотреть".

    "Ладно,- согласился Эрнесто,- но при одном условии: поедем вместе".

    Однако ехать вместе было никак невозможно: Рикардо, видный политэмигрант, имел какие-то срочные дела в Гуаякиле, а безработного медика здесь ничто не держало. Договорились встретиться в Панаме...

    Рикардо несколько преувеличил свою роль в принятии этого решения. Конечно, у Толстяка были рекомендательные письма к влиятельным гватемальцам (в том числе к бывшему президенту Аревало), и Эрнесто, не желая повторить боливийской ошибки (в Ла-Пас он. самонадеянно отправился, не заручившись рекомендациями), был склонен этой поддержкой воспользоваться. Однако свой гватемальский выбор он сделал без Рикардо Рохо и вообще без какого бы то ни было воздействия извне.

    "Распоряжаться, строго говоря,- пишет Монтень,- мы можем лишь своей волей, она-то и является единственной основой и мерилом человеческого долга". Из этого с очевидностью следует, что мы никому и ничего не должны - до той поры, покамест сами не почувствуем себя должниками.

    Что же повернуло молодого аргентинского бродягу лицом к небольшой влажно-зеленой банановой республике? Что заставило Эрнесто Гевару почувствовать себя ее должником?

    Гватемальская Октябрьская революция 1944 года не имела такого резонанса в Латинской Америке, как позже боливийская, и это понятно: иным, более грозным был исторический фон, свержение еще одного мини-диктатора на фоне мирового побоища прошло почти незамеченным. Примечательно было лишь то, что вождь Октябрьской революции полковник Арбенс не пошел по проторенному пути избавителей и не стал принимать на себя "личную ответственность за судьбу отечества": он передал власть законно избранному президенту Аревало. Через шесть лет Арбенс сам одержал победу на очередных президентских выборах и приступил к проведению обдуманных реформ. В июне 1952 года Арбенс провел через гватемальский конгресс декрет, согласно которому конфискации подлежали пустующие земли местных латифундистов и иностранных компаний, в том числе и американской "Юнайтед фрут", с компенсацией "бонами аграрной реформы". Говорили, что "Мамита юнай" владеет чуть ли не половиной Гватемалы. Это было преувеличением: гватемальские территории "Юнайтед фрут" составляли чуть больше шести процентов обрабатываемых земель, не так уж и много. Однако в правлении этой компании числились братья Даллесы и Кэбот Лоджи, игравшие не последнюю роль в определении политики США. Их естественное недовольство собственников подогревалось информацией, которая поступала из Гватемалы от посла США Перифуа: "Полковник думает и говорит как коммунист. Можно ли допустить возникновение еще одной советской республики между Техасом и Панамским каналом?" Посол Перифуа считался специалистом по конфронтации и много потрудился для того, чтобы бинарный образ мышления ("Или мы - или они!") стал в этом мире господствующим: рассказывали, что в бытность свою послом в Греции Перифуа буквально вырвал эту страну из пасти коммунизма. Справедливости ради надо сказать, что к мнению коммунистов из Гватемальской партии труда полковник Арбенс прислушивался. В итоге на стол президента Эйзенхауэра был положен пристрастно составленный доклад, и Эйзенхауэр, сам мысливший тогда в мессианском ключе, расценил эту информацию как сигнал об опасности, угрожающей свободному миру.

    Вот такой узел завязался вокруг Гватемалы как раз в те дни, когда Эрнесто Гевара решал вопрос, как дальше распорядиться своей судьбой. "Решение отправиться в Гватемалу,- считает Энрике Сальгадо,- было таким же неожиданным, как и поступление на медицинский факультет, как и рождение Эрнесто Гевары. Человек, чуждый политическому беспокойству, человек, для которого само слово "революция" было не слишком интересно, внезапно всем этим увлекся... Астматики вообще очень восприимчивы - как нравственно, так и интеллектуально. Они имеют тенденцию примыкать, присоединяться к людям и идеям, которые в глубине своей, скажем, на подсознательном уровне, символизируют что-то вроде материнской фигуры, от влияния которой они не могут освободиться никогда".

    Любое широкое понятие (Свобода, Родина, Справедливость) можно представить в виде женской (если угодно, материнской) фигуры, имея в виду жизнеутверждающее, охранительное начало. Революция для Гевары имела иной, наступательный смысл. Мир нуждается в совершенствовании, это несомненно. Сама по себе история есть процесс непрерывного совершенствования. Однако этот процесс идет с бесчеловечной медлительностью:

    с точки зрения самотекущей истории жизнь отдельного человека, жизнь поколения, существование народа, а то и целой цивилизации-ничто. Ускорить развитие, подхлестнуть ломовую лошадь истории кнутом революционной ненависти - значит сделать соизмеримыми исторический процесс и отдельную человеческую жизнь... Вот почему Эрнесто Гевара с таким упорством плыл навстречу революции: он чужд был политическому беспокойству, это верно, но - жаждал быстрины, он задыхался в вялом течении событий, боливийская революция его не устроила именно потому, что она бедна была ненавистью и никак не укладывалась ,в обусловленные жизнью пределы. Там, в Гватемале, похоже, начинало бурлить, оттуда тянуло озоном конфликта, и Эрнесто плыл туда;

    заранее начиная любить эту новую землю, эту новую революцию. "Их называют коммунистами - что ж, буду и я коммунист".

    От молодой нации травянистых корней
    (Корней, отвергающих ярость Америки)
    Плыву я к вам, мои северные братья,
    Усталый от криков отчаяния и веры...
    Путь долог был, братья, тяжек был груз
    Мое тайное "Я" потерпело крушенье.
    И все же, не веря в спасительный слух,
    Плыву я к вам, братья, против прибоя...
    Я тот же, я брошенный в море пловец,
    Но в трубных звуках нового края
    Я слышу ту песнь, которую начал Маркс,
    Которую продолжил Ленин и подхватили народы.

    Коммунистические убеждения Эрнесто Гевары (в отличие от убеждений Неруды) не были выстраданы им, он пришел к этим убеждениям умозрительным путем, следуя той же логике бинарных оппозиций, которая объявляла коммунистом полковника Хакобо Арбенса. В ответ Гевара объявил коммунистом себя - и, будучи человеком упрямым и цельным, однодумом, не терпящим разлада с собой, принял как данное, что и в самом деле является коммунистом.

    "Есть истины настолько очевидные, настолько укоренившиеся в сознании народов, что их даже трудно оспаривать" - вот так он воспринимал коммунизм.

    Упоминавшийся выше Дэниэль Джеймс, старательный биограф Че Гевары (и, как утверждают некоторые, агент ЦРУ), задается вопросом: "Почему он оказался неспособным смотреть на вещи шире, не сквозь призму парализующей латиноамериканские страны монокультуры? Почему его ум в столь раннем возрасте исключил иные решения и иные ответы на вечные вопросы человечества?" Однако если смотреть на вещи шире, придется признать, что так называемая "монокультура", о которой идет речь,- это оборотная сторона другой - и тоже парализующей - монокультуры. Из Панамы Эрнесто и послал наконец короткую записку своему другу Альберто Гранадосу: "Петисо! Еду в Гватемалу, потом тебе напишу".

    Чтобы купить билет на самолет до Сан-Хосе, ему пришлось заложить все свои медицинские книги, которые он до сих пор возил с собой. Это было окончательное сожжение мостов: пути назад уже не было.

    Вот что Эрнесто говорил в 1960 году, уже в качестве одного из вождей кубинской революции, выступая перед врачами в Гаване:

    "Я понял главное: для того чтобы стать революционным врачом, прежде всего нужна революция. Ничего не стоят изолированные, индивидуальные усилия, чистота идеалов, стремление пожертвовать жизнью во имя самого благородного из идеалов, борьба в одиночку в каком-либо захолустье Америки против враждебных правительств и социальных условий, препятствующих продвижению вперед".

    Это была последняя попытка оправдаться перед собою - и свидетельство того, что гватемальское решение стоило ему нравственных мук.

    Из Сан-Хосе, столицы Коста-Рики, рейсовым автобусом Эрнесто Гевара прибыл в Сан-Сальвадор, а оттуда на попутных машинах стал добираться до Гватемала-сити. Здесь, на обочине шоссе, под проливным дождем, его и подобрал Рикардо Рохо. Эрнесто шел пешком, прихрамывая (он попал в дорожно-транспортное происшествие), его сопровождал соотечественник, такой же незадачливый странник Гуало Гарсиа. А Гордо ехал к революции на легковой машине своего приятеля. По его словам, эта радостная встреча произошла где-то в январе 1954 года. Однако Ильда утверждает, что Эрнесто появился в Гватемала-сити 20 декабря 1953 года. У нас больше оснований доверять Ильде: Рикардо Рохо вообще довольно небрежно обращается с датами, а для Ильды встреча с

    Эрнесто, возможно, была одним из главных событий в жизни.

    Ильда Гадеа, перуанка по национальности, находилась в Гватемале на правах политической изгнанницы. Она была членом руководства перуанской партии АПРА (Альянса популар революсьонариа американа), представляла в этой партии студенческую молодежь и после прихода к власти Мануэля Одриа вынуждена была в числе других прогрессистов покинуть родину. Согласно латиноамериканским традициям демократические правительства не только предоставляют убежище политэмигрантам из других стран континента, спасающимся от диктатур, но и выплачивают им пособие и по возможности стараются предоставить работу. Ильда, окончившая экономический факультет, работала в недавно созданном Институте развития производства и получала приличную зарплату, позволявшую ей ежемесячно переводить определенную сумму родителям в Перу и снимать квартиру в самом центре Гватемала-сити, неподалеку от президентского дворца. В эту квартиру в пансионе вдовы Ториэльо и явились однажды вечером два бродячих аргентинца, Эрнесто Гевара и Гуало Гарсиа.

    Рекомендательные письма Рикардо Рохо и его связи оказались полезными лишь для него: в отличие от Гордо, Эрнесто Гевара не был политическим изгнанником, жертвой перонистского режима и на поддержку гватемальских властей претендовать не мог. Рикардо удобно расположился в пансионе на 5-й авениде, где его знали с прошлого приезда, и великодушно предложил попутчикам провести под его кровом денек-другой. Вообще этот человек имел малоприятную манеру при каждом удобном случае подчеркивать свою значимость, и Эрнесто от его покровительства отказался: ведь они ехали сюда на равных. К счастью, знакомые в Перу просили его передать кое-какие письма Ильде Гадеа и дали понять, что эта симпатичная женщина помогает устраиваться всем новоприбывшим.

    Ильда Гадеа, по игривой характеристике Энрике Сальгадо (почему-то называвшего ее медсестрой), была "молодая женщина с экзотическими чертами и индийско-китайской кровью - в пропорциях, которые трудно подсчитать". Сама она, правда, утверждала, что узковатые глаза у нее - исключительно от индийской бабушки, но, глядя на ее фотографии, в это трудно поверить. Во всяком случае, Эрнесто, когда они стали близки, шутя называл ее китаянкой - и возражений с ее стороны не встречал. Ильда без особого энтузиазма согласилась позаботиться о новичках: она недолюбливала аргентинцев, разделяя распространенное в Латинской Америке мнение, что они слишком уж гордятся высокоразвитостью своей страны и вообще склонны переоценивать свои возможности. Эрнесто показался ей очень надменным: хрупкий телосложением, этот молодой человек как-то странно выпячивал грудь и говорил отрывисто, с повелительными интонациями, совершенно не соответствовавшими его положению просителя. Позже она узнала, что Эрнесто не любит никого ни о чем просить и, кроме того, как раз в день приезда у него начался приступ астмы и он держался из последних сил.

    "Тебя преследовали в Перу?" - спросил он Ильду с каким-то обидным сомнением.

    "Конечно,- ответила она.- Если я была пресс-секретарем АПРА, как меня могли не преследовать? А ты почему здесь? Тебя выгнал Перон?"

    Ильда относилась к Перону с симпатией: она считала, что идеи перонизма и апризма близки, поскольку направлены против олигархии, и потому не слишком доверяла тем, кто спасается от Перона.

    "Нет, меня никто не гонит,-ответил Эрнесто.- Я сам бегу - в ту сторону, куда стреляю".

    Ответ показался Ильде забавным, но - несерьезным, слишком поверхностным для интеллигента, за которого он себя выдавал. Что касается обращения на "ты", то оно, вероятно, было принято в среде эмигрантов, считавших себя в определенном смысле товарищами - если не по борьбе, то, во всяком случае, по несчастью. Ильда дала аргентинцам адрес дешевых меблирашек, где их готовы принять хоть сегодня, и обещала какое-то время оплачивать их жилье ("Это,-пишет она,-была моя обычная услуга всем прибывшим с рекомендациями на мое имя"), что же касается работы - тут она ничем не могла помочь. "Да, но я - дипломированный врач,- с вызовом сказал Эрнесто,- Что, в Гватемале перепроизводство врачей? Или здесь после революции никто не болеет?"

    На этот вопрос Ильда ничего не ответила.

    Вряд ли Эрнесто надеялся, что революция с распростертыми объятиями примет любого, кто заявит, что он поддерживает ее и симпатизирует ее целям: за плечами у него был обескураживающий боливийский опыт. Но прием, оказанный ему в гватемальских коридорах власти, был просто оскорбителен. После долгого хождения по кабинетам равнодушно-уклончивых чиновников, каждый из которых старался поскорее избавиться от надоедливого чужака, Эрнесто добился аудиенции у министра здравоохранения, и на этом уровне ему было прямо сказано, что аргентинский диплом здесь не может быть признан и что для подтверждения врачебной квалификации он должен пройти годичную переподготовку. Возмущенный до глубины души, Эрнесто рассказал об этом Ильде, та обратилась в молодежную организацию Гватемальской партии труда, и дело как будто сдвинулось с мертвой точки: Гевару пригласили в департамент статистики, забрали у него удостоверение личности и обещали дать ответ через несколько дней. Ответ оказался двусмысленным: на работу по линии ГПТ может быть рекомендован только член партии. Ильда сообщила об этом Эрнесто Геваре по телефону. "Значит, они хотят, чтобы я вступил в их партию?"- помолчав, спросил Эрнесто. Ильда признала, что, как ни странно, но условие именно таково. "Ну передай им тогда,- быстро проговорил Эрнесто,- что если я вступлю когда-нибудь в компартию, то только по доброй воле. Не надо меня вербовать".

    То, что Эрнесто не мог найти работу, не было случайностью: он оказался в эмигрантской среде, а политическая эмиграция - это удел образованных. Среди изгнанников, съехавшихся в те дни в Гватемалу, было много квалифицированных специалистов, в том числе и врачей, причем врачей с именем, связями и опытом: вчерашний студент не мог, разумеется, соперничать с ними.

    Впрочем, Эрнесто, хоть и рассерженный, не падал духом. Случайная работа была ему не внове и не ущемляла его достоинства. Он сделался торговцем-разносчиком: вначале продавал в столице книги, а потом, освоившись, стал ездить по сельской глубинке, предлагая крестьянам дешевые товары первой необходимости и заодно приглядываясь, как идет перераспределение земли. Заработка едва хватало на жизнь, но просить помощи Эрнесто не хотел - ни у Рикардо Рохо, ни в аргентинском посольстве, двери которого, кстати, были для него открыты: ведь, с точки зрения перонистского правительства, он ничем себя не запятнал. Рохо встречался с Геварой нечасто, хоть на страницах своей книги и пытается создать впечатление, что знал буквально каждый его шаг. К бедственному положению своего соотечественника, вновь отвергнутого революцией, он относился философски: с его точки зрения. Гевара иного и не заслуживал. Это с подачи Толстяка Энрике Сальгадо пишет: "Эрнесто не создан был для труда. Нежелание и непривычка работать над ним довлели. Это отражалось даже на его внешнем виде. Он ходил в рваных башмаках, почти все время в одной и той же рубашке, один край заправлен в штаны, другой - наружу..." Не удивительно, что Эрнесто избегал обращаться к Рикардо за помощью. Был такой случай, когда, дойдя до крайности, он явился в пансион вдовы Ториэльо и попросил у Ильды пятьдесят долларов: нечем было расплатиться за жилье. Ильда только что отправила денежный перевод в Лиму и, не желая огорчать отказом человека, который так мучительно и неумело просит, отдала ему золотую цепочку и кольцо:

    "Я совсем их не ношу, можно заложить".

    Надо полагать, этот жест тронул Эрнесто, и между молодыми людьми, как иногда говорят, проскочила искра... Как-то раз (это было в конце февраля 1954 года) Эрнесто позвонил Ильде на работу и сказал, что их сегодняшняя встреча не может состояться: он неважно себя чувствует. Странный хрип в его голосе, ставшем почти неузнаваемым, поразил Ильду. Нечего и говорить, что она прибежала к нему в меблирашки - и застала Эрнесто внизу, в холле, у телефона, в полном одиночестве. Задыхаясь, он с трудом объяснил ей, что не может подняться по лестнице, а шприц - наверху, в его комнате, на тумбочке. Так Ильда впервые увидела, как он делает себе инъекцию, как потом сидит с закрытыми глазами, обессиленно уронив руки на колени, и прислушивается к себе, как затем начинает яснеть его лицо. Это было похоже на действие наркотика, но - обратное действие, с возвращением в жизнь...

    В скором времени Ильда перестала бояться этих приступов, научилась успокаивать своего друга (иногда это помогало лучше всяких лекарств) и усвоила нехитрую науку ухода за больным. Нот почему Энрике Сальгадо. оговариваясь, называет Ильду медсестрой: да, она стала для Эрнесто сиделкой, сестрой, подругой, женой и матерью одновременно. "У астматика,- пишет испанец,- зависимость от матери большая, чем у остальных людей... По мере развития жизни эта зависимость заменяется другою, зависимостью от лица, выполняющего миссию матери". Самоочевидность этого трюизма обманчива и не выдерживает прямого сопоставления с жизнью. Зависимость Эрнесто от доньи Селии была весьма и весьма условной, что же касается Ильды - то в конечном счете зависимой оказалась она сама.



    По всем вопросам пишите : kubinets@mailru.com