Проект
Коммунизм - будущее человечества



Разделы

  • Книги
  • Публицистика
  • Фотоальбом
  • Тексты песен
  • Гостевая книга
  • Книги: М. А. Бакунин Исповедь


    М. А. Бакунин Исповедь


  • Содержание
  • Предисловие
  • Исповедь
  • Комментарии
  • Предисловие

      
      
       Вскоре после ареста Бакунина в Саксонии начальник австрий­ских войск в Кракове в июне 1849 года сообщил об этом событии русско­му майору, исполнявшему обязанности краковского коменданта, на предмет выдачи Бакунина России.
       Но сразу получить Бакунина в свои руки цар­скому правительству не удалось, несмотря на все его нетерпение и хлопоты. Узнав о предстоящей выдаче Бакунина австрийцам, граф Медем, тогдашний российский посланник в Везде, поспешил переговорить с австрийским премь­ером кн. Шварценбергом, который обещал по миновании надобности авст­рийского правительства в Бакунине передать узника России. Условленно было, что Бакунин будет доставлен в Краков и здесь передан русским жан­дармам. Рассчитывая заполучить Бакунина в свои руки еще весною 1851 г., российские власти в Польше уже в марте направили в Краков жандармский конвой для приемки арестанта и доставления его в уготованное ему место злачное. В души российских жандармов начало даже закрадываться подо­зрение, что австрийцы вовсе не собираются выдавать им Бакунина. Но страхи эти оказались напрасными.
       Бакунин чувствовал, что австрийцы собираются выдать его России. Эта перспектива приводила его в ужас: ее он боялся больше всего, больше смер­ти. Выражая такое опасение в письме к австрийскому министру внутренних дел Баху, он присовокуплял, что будет всяческими мерами вплоть до само­убийства противиться выполнению этого замысла. Но австрийские власти очень мало считались с такими заявлениями. Они заранее приняли все ме­ры к тому, чтобы немедленно после приговора заключенный был направлен по назначению.
       15 мая 1851 года Бакунин был приговорен к смертной казни австрий­ским военным судом, вечером того же дня он был вывезен из Ольмюца в Краков, куда доставлен вечером 16-го; 17-го был передан русским жан-дармам на границе, а 11 /23 мая, т. е. через 8 дней после вынесения ему приговора, сидел уже в 5-й камере Алексеевского равелина Петропавлов­ской крепости. На докладе Дубельта об этом событии Николай написал:
       "Наконец!". А после полуторамесячной передышки, находя, что узник достаточно оглушен долгим пребыванием в глухом каземате, Николай 25 июня 1851 года приказал приступить к допросу Бакунина.
       Подробности и форма этого допроса в точности нам до сих пор не известны. Возможно, что устных формальных допросов не было; но что узнику были поставлены (в письменной форме или иначе) какие-то опреде­ленные вопросы, на которые он должен был дать ответ, это весьма ве­роятно, судя по содержанию "Исповеди" и по ряду оборотов в отдельных местах, которые мы ниже будем специально отмечать. Сопоставляя эти ме­ста, можно даже составить себе довольно ясное представление о содержа­нии и характере тех вопросов, которые по приказу Николая были заданы жандармами Бакунину. Дальше мы приблизительно наметим вероятный пе­речень этих вопросов.
       Происхождение этого замечательного исторического документа, извест­ного под названием "Исповеди", хотя на самом деле не имеющего никакого заголовка, было примерно таково.
       Как рассказывает сам Бакунин в письме к Герцену от 8 декабря 1860г. месяца через два по его прибытии в Россию, т. е. в первой половине июля 1851 г., к нему в камеру явился граф Орлов (позже князь, Алексей Федорович, в рассматриваемое время шеф жандармов) и от имени царя потребовал от него составления записки о немецком и славянском движении, причем пояснил, что царь желает, чтобы Ба­кунин говорил с ним как духовный сын с духовным отцом, т. е. исповедывался, рассказывал все без утайки, дал то, что на языке жандармов на­зывалось "откровенным" и "чистосердечным" показанием.
       Что Бакунин, вообще крайне неточный в этом письме, где он единственный раз упоми­нает об "Исповеди", неточен и в данном случае, и что царь добивался от него не только академического рассказа о немецком и славянском движе­нии, видно и из самого содержания "Исповеди". Это в частности показывает тот предполагаемый вопросник, который мы попытаемся набросать на ос­новании текста этого документа. Николая I больше всего интересовал во­прос о русском революционном движении, о замыслах и связях Баку­нина, о наличии в стране опасных элементов и т. п., и в первую голову он хотел получить от своего пленника ответ на эти вопросы. Отсюда и тре­бование полной откровенности: ведь не мог же царь подозревать, чтобы Бакунин стал скрывать что-либо существенное из области немецкого или славянского движения.
       Вот насчет русского дело обстояло иначе. И в этом отношении Бакунин разочаровал своего духовника: последний ничего важ­ного от него не узнал. Правда, что ничего особенно важного и не было.
      
       Подумав немного, Бакунин решил, что при условиях несколько свободной жизни следовало бы выдержать роль до конца, т. е. не вступать ни в какие компромиссы с врагом, но что в четырех стенах, находясь во власти жестокого деспота, не признающего никаких человеческих прав, можно слегка пренебречь формой, проще сказать — подурачить врага, а потому согласился и втечение месяца написал "в самом деле род исповеди, нечто вроде "Dichtung und Wahrheit" ("Вымысел и правда", как озаглав­лена автобиография Гете), в которой осторожно, но вразумительно заявил царю, что ждать от него предательства не приходится и что имен называть он не станет.
       Далее по словам Бакунина он с некоторыми умолчаниями рас­сказал Николаю всю свою жизнь за границею, прибавив несколько поучи­тельных замечаний насчет его внутренней и внешней политики. Нужно ска­зать, что при своем положении Бакунин проявил большую смелость, разоб­лачая перед злобным тираном сущность самодержавной политики, восхваляя парижских революционных пролетариев и т. п. Однако "Исповедь" носит я общем покаянный характер и своим уничиженным тоном перед царем производит неприятное впечатление.
       Об "Исповеди" создалась целая литература. Главный спор вертелся вокруг вопроса об искренности "покаяния" Бакунина перед царем. Но с тех пор, как стали известны письма Бакунина из крепости, тайком переданные им в 1854 году своим родным на свидании , для сомнений больше не остается места: Бакунин притворялся, для того чтобы обмануть своих врагов и скорее выйти на свободу с целью снова приняться за революционную деятельность. Допустим ли и в таком слу­чае тот образ действий, какой избрал Бакунин для достижения своей цели, это—другой вопрос, который Вера Фигнер например решает в отрицатель­ном смысле (впрочем для всякого, действительно знающего историю Баку­нина, и без этих тюремных писем было ясно, что об искреннем "раскаянии" Бакунина не приходится и говорить, и что если не во всех деталях, то в ос­новном "Исповедь" была образцом притворства, преследовавшего вполне определенную цель).
       Оригинал "Исповеди" хранится в Архиве революции в Москве, где имеется и каллиграфическая копия ее, сделанная специально для царя, ко­торый не хотел утруждать глаз чтением мелкого и неправильного почерка Бакунина. Рукопись содержит 96 страниц большого писчего формата, ис­писана с обеих сторон характерным убористым почерком Бакунина и состав­ляет не менее 6 печатных листов по 40000 знаков каждый. Для царя был жандармскими писарями переписан специальный экземпляр "Исповеди", ко­торый, как видно яз пометки Дубельта, был представлен ему 13 августа. Таким образом довольно точно определяется время составления этого исто­рического документа: между 25 июня, когда Николай велел Бакунина до­просить, и между 13 августа или точнее 10 августа (предполагая, что на доставку и переписку рукописи потребовалось 2—3 дня). Так как по словам Бакунина Орлов посетил его через два месяца по привозе его в Петербург, т. е. в первую декаду июля, то и выходит, что Бакунин в общем выдержал выговоренный себе месячный срок, и документ был написан примерно между 10 июля и 10 августа 1851 года.
       Николай по-видимому читал рукопись довольно внимательно. Об этом свидетельствует множество пометок, которыми испещрен переписанный для него экземпляр. Все эти пометки мы здесь воспроизводим, стараясь по мере возможности точно соблюсти их место и характер. Эти пометки показывают, что несмотря на удовольствие, доставленное ему покаянным тоном Бакуни­на и бичеванием "гнилого" Запада, исповедь его не удовлетворила, ибо не дала ему того главного, чего он от нее ожидал, т. е. выдачи имен и фак­тов, относящихся к русскому оппозиционному движению. После прочтения ее царем она была дана для прочтения во первых наследнику, будущему Александру II (для которого Николай сделал в начале рукописи надпись: "стоит тебе прочесть: весьма любопытно и поучительно"), и во вторых пос­лана для ознакомления наместнику Царства Польского Паскевичу, провидимому для надлежащего использования сообщаемых Бакуниным материалов о польском революционном движении (хотя вследствие сдержанности Ба­кунина жандармы в этом отношении особенно поживиться не могли).
       Последняя надпись царя на рукописи гласит: "На свидание с отцом и сестрой согласен, в присутствии г. Набокова" (коменданта Петропав­ловской крепости).
       Рукопись давалась для прочтения и некоторым другим лицам, которым Николай I мог вполне доверять. Что ее читал и шеф жандармов Орлов и его верный помощник Л. Дубельт, в этом не может быть сомнения. По приказу Николая Орлов давал ее для прочтения и князю А. И. Черны­шеву, занимавшему в то время пост председателя Государственного Совета. В ответном письме его Орлову содер­жится фраза ("мне кажется, что... было бы весьма опасно предоставлять неограниченную свободу" Бакунину), наводящая на предположение, что-Николай запрашивал своих верных слуг, как по их мнению следует по­ступить с узником.
       "Исповедь" публиковалась целиком дважды: в 1921 году Госиздатом в крайне небрежном виде и через два года в первом томе "Материалов для биографии Бакунина" под .ред. В. Полонского тоже с ошибками, из коих некоторые довольно грубые. В настоящем издании мы постарались дать точный текст этого документа, но только в современной транскрипции.
      
       Наш текст отличается от текста оригинала в следующих пунктах.
       1. Оригинал естественно написан по старой орфографии и старым алфа­витом, наш текст—по новому сокращенному алфавиту и согласно новому правописанию.
       2. Иностранные имена, названия и т. п. часто пишутся у Бакунина на иностранных языках; мы пишем их в большинстве случаев по-русски.
       3. Неправильное или несвойственное установившимся в нашей литера­туре образцам начертание многих иностранных имен, названий и терминов у Бакунина вроде Кос[с]ут вместо Кошут, Тьерс вместо Тьер, мажиары вместо мадьяры, демокрация вместо демократия и т. п. у нас исправлено согласно выработавшейся у нас традиции.
       4. Неправильное или несвойственное нашему времени написание Баку­ниным некоторых русских слов вроде интригант вместо интриган, учавствовать вместо участвовать и т. д. нами устранено.
       5. Обращения к царю, слова "государь", "величество" и т. п., которые в оригинале согласно обычаям самодержавной России писались прописным" буквами, у нас пишутся просто строчными.
       Таким образом те изменения, которые мы в настоящем издании ввели в бакунинский текст, носят характер чисто внешних исправлений и ни в чем не меняют содержания или смысла оригинального текста.
       Немецкий перевод "Исповеди" вышел под редакциею Курта Керстена в Берлине в 1926 году с несколькими интересными приложениями документов, взятых из архивов (наиболее важные из них мы используем в настоящем издании). Так как автор в качестве оригинала пользовался текстом, напечатанным в первом томе "Материалов" В. Полон­ского, то он повторяет все ошибки последнего: пояснительные добавления редактора для немецкого издания бедноваты и недостаточны.
       Приводим некоторые работы относительно "Исповеди": Л. Ильин­ский— "Новые материалы о Бакунине" ("Голос Минувшего" 1920—1921);
       И. Гроссман-Рощин— "Сумерки великой души" ("Печать и Револю­ция" 1921, N 3); Б. Козьмин—"Исповедь М. А. Бакунина" ("Вестник Труда" 1921, N 9); А. Корнилов—"Еще о Бакунине и его исповеди Николаю" ("Вестник Литературы" 1921, N 12); В. H. Фигнер — "Ис­поведь М. А. Бакунина" (бюллетень книжного магазина "Задруга" 1921, N 1, декабрь, и в дополненном виде "Сочинения", т. V, стр. 369—373);
       М. Неттлау—"Исповедь Бакунина" ("Почин" 1922, NN 8—9); А. Боровой и Н. Отверженный—"Миф о Бакунине", Москва, 1925, изд. "Голос Труда"; см. кроме того общие сочинения о Бакунине.
       Прежде чем перейти к рассмотрению отзывов об "Исповеди" Бакунина, скажем несколько слов о заметке на эту тему старого сотрудника Бакунина, впрочем разошедшегося с ним уже в 1874 г., именно о статейке М. П. Сажина "Исповедь М. А. Бакунина", помещенной в сборнике "Unser Bakunin", выпущенном издательством "Синдикалист" в Берлине в 1926 году. Здесь Сажин сообщает умопомрачительную новость. Если ве­рить ему, Бакунин за границею полностью рассказал ему обо всех обстоя­тельствах, сопровождавших его освобождение из крепости. "Действительно,—пишет Сажин в 1926 году,—когда я позже (1920 года - Ю. С.) в Москве прочел написанный Бакуниным оригинал, я убедился, что он в своем рассказе ни о чем не умолчал и все подробно передал, в том числе и письмо к Александру II". А Неттлау прибавляет во избежание недора­зумения в прямых скобках: "1857", т. е. покаянное прошение Бакунина.
       Надо сказать, что еще до того Сажин в личной беседе сообщил В. По­лонскому, что Бакунин рассказал ему полное содержание "Исповеди". И. В. Полонский, принимая на веру это сообщение, наивно прибавляет: "Са-жин был вероятно единственным человеком, заслужившие такое доверие Ба­кунина". Но даже этому доверчивому историку Сажин не говорил, что Бакунин признался ему в подаче покаянного прошения царю. Мне, который часто вел с ним беседы о Баку­нине, Сажин ничего подобного не говорил, не говорил и о полной пере­даче ему Бакуниным содержания "Исповеди".
       Бакунин всю жизнь скрывал отрицательные стороны "Исповеди" (не говоря уже о покаянных проше­ниях) даже от таких старых и интимных друзей, как Герцен и Огарев. Кто поверит, чтобы он стал откровенничать на эту тему с молодыми людьми, вовлеченными им в революционную работу и способными на такую откро­венность учителя реагировать в совершенно нежелательной форме? Во вся­ком случае в русской печати, несмотря на появление ряда отрица­тельных отзывов об "Исповеди", принадлежащих людям самых различных на­правлений, в том числе столь высоко стоящим, как В. Фигнер, Сажин не счел нужным поведать о таком сногсшибательном факте, как небывалая от­кровенность с ним Бакунина, сознавшегося ему якобы в подаче покаянного прошения о помиловании. И надо полагать, что не заикался он об этих ве­щах в русской печати потому, что был бы немедленно опровергнут.
       А в не­мецком сборнике, предназначенном для заранее убежденных анархистов, мо­жно было рассказывать такие сказки: во первых там самых элементарных фактов не знают (а кто знает, вроде М. Неттлау, тот спорить не станет!), а во-вторых будут поддерживать эти россказни из политических целей, дабы не допустить в лице Бакунина умаления анархистской традиции и анархист­ской легенды. Вероятно именно по таким политическим мотивам Сажин и пу­стил в ход этот рассказ в немецком анархистском сборнике. Ибо хотя мы знаем, что особой точностью насчет фактов Сажин никогда не отличался ни в молодости, ни тем паче в старости, мы все же не думаем, чтобы в такую грубую фактическую ошибку он мог впасть вследствие запамятования, а полагаем, что он сочинил это неправдоподобное сообщение для защиты памяти Бакунина. Но точная история не может считаться с выдумками, даже если они подсказаны самыми "похвальными" субъективными намерениями.
       В той же заметке Сажин делает другое сообщение, которое мы регист­рируем, не будучи и здесь уверены в его точности. А именно он сообщает, что в России Бакунину был оказан человеческий прием. Рассказав о гру­бом обращении с Бакуниным австрийских жандармов, Сажин якобы со слов Бакунина продолжает: "При передаче на русской границе все обращение с ним сразу изменилось: русский жандармский офицер немедленно приказал снять с него цепи, хорошо накормил его, относились к нему предупреди­тельно... то же самое имело место в Петербурге, в Алексеевском равелине". Тогда мол у Бакунина и появилась мысль, что Николай не станет обхо­диться с ним особенно жестоко, и у него явилась надежда на скорое осво­бождение; так возникла первоначальная идея "Исповеди", которую Сажин рассматривает как попытку обмануть царя и вырваться на волю для про­должения революционной работы.
      
       Переходим теперь к другим отзывам об "Исповеди".
       Первой заметкой об "Исповеди" была статейка некоего профессора
       Л. Ильинского "Исповедь М. А. Бакунина", напечатанная в N 10 "Вестника Литературы" за 1919 год. Содержание ее примерно такое же как и содержание его же статьи, помещенной в 1921 году в журнале "Го­лос Минувшего" (о ней см. ниже).
       Автор пишет, что ему "при разборе архива 3-го Отделения удалось найти этот ценный документ"; ему также удалось "заручиться и некото­рыми другими документами" (при чем некоторые из них, как письмо Ба­кунина к царю от 1857 года, он пытался даже присвоить, так что позже его пришлось у него отнимать мерами административными). Заметка в свое время имела некоторое значение в том отношении, что в ней впервые опу­бликованы были отрывки из "Исповеди". В этом смысле она встретила отголосок и в иностранной прессе, в частности послужила материалом для статьи Виктора Сержа в берлинском "Форуме" и дала толчок воз­никшей в связи с нею полемике.
       Особенно конечно поражали те выдержки из "Исповеди", которые были написаны в "верноподданническом" духе и тоне. По поводу этого усво­енного Бакуниным тона Ильинский говорил: "Мысль, что он пишет царю, не оставляет его, и письмовный ритуал почтения выдерживается строго. Это пишет Бакунин-верноподданный, каясь во вcем своем прошлом". Перед Ильинским естественно встает вопрос об искренности этого раскаяния; он дает на него неопределенный ответ, но в общем скорее склоняется к при­знанию его искренности. "Было ли это искренне,—пишет Ильинский,— или это была уступка ввиду ясности "моего безвыходного положения", сказать трудно на основании одной только этой "Исповеди". Впрочем "впе­чатление (от знакомства с документами, относящимися к пребыванию Ба­кунина в крепостях и Сибири) далеко не в пользу Бакунина. Единствен­ное, что может так или иначе смягчить, это — те условия, в которых был Бакунин".
       Далее Ильинский отмечает, что оценки; Бакунина и Николая I по ряду вопросов, не касающихся России, совпали: "анархист и монархист во многом сошлись", а именно в отрицательных оценках ряда явлений евро­пейской жизни.
       Говоря о других документах, относящихся к подневольной жизни Ба­кунина, Ильинский замечает: "Его прошение Александру II, его прошение о зачислении в Сибири на службу (?)... и другие его письма из Сибири к официальным лицам—все это говорит далеко не в пользу Бакунина-революционера который после скрывал эти оттенки".
       Заметка Ильинского и ознакомление (по его словам) с оригиналом "Исповеди" дали французскому журналисту Виктору Сержу мате­риал для статьи, написанной им в ноябре 1919 года и опубликованной в не­мецком переводе в берлинском журнале "Форум" (июнь 1921 года, стр. 373—380). Появление этой статьи, из которой европейская читающая публика впервые услыхала об "Исповеди" Бакунина, вызвало настоящую бурю. В то время как марксистские издания перепечатывали ее, используя ее содержание против анархизма, анархистские издания с злобой обрушились на нее и поместили ряд статей в защиту Бакунина и анархизма от невыгод­ных для последнего толкований его противников. Негодование анархистов против автора статьи было тем более велико, что до Октябрьской револю­ции он под псевдонимом "Кибальчич" выступал в качестве анархиста и бор­ца с его врагами. Ввиду этого Виктор Серж счел нужным напечатать свою статью, по его словам неточно переведенную на немецкий, в точном виде и опубликовал ее под заглавием "La Confession de Bakounine" в N 56 журнала "Bulletin Communiste" от 22 декабря 1921 года с предисловием Б. Суварина, в котором тот рассказал историю появления этой статьи в не­верном немецком переводе и брал на себя защиту ее автора от нападок анар­хистских журналистов.
       (Мы должны впрочем признать, что сличение текста обеих статей, не­мецкой и французской, показывает, что никаких извращений в немецком переводе не имеется)
       В том и другом тексте статьи В. Сержа ничего обидного, во всяком случае нарочито оскорбительного для Бакунина и анархизма как такового, не имеется. Недовольство анархистов было очевидно вызвано самим фактом появления в европейской печати этой публикации, могущей быть использо­ванной в неблагоприятном для анархизма смысле, и действительно имев­шими место попытками в таком духе. Как и большинство других лиц, пи­савших об "Исповеди" Бакунина, особенно до опубликования его писем к родным из крепости, в которых он выражал верность старым убеждениям, Виктор Серж готов верить искренности бакунинских заявлений в "Испове­ди"; но в этом пожалуй и заключается весь его грех, который он впрочем разделяет с рядом других анархистов, даже сохранивших свои анархистские взгляды неприкосновенными.
       Вот впечатление, вынесенное им из ознакомления с "Исповедью" по тем ее отрывкам, которые появились в заметке Ильинского или о которых он узнал из чтения самой "Исповеди": "Железный человек, непримиримый ре­волюционер, бывший втечение нескольких дней диктатором восставшего Дрездена, прикованный затем к стене своей камеры в Ольмюцской крепости, о голове которого спорили два императора, и который должен был вплоть до последнего дня оставаться инициатором и инспиратором цвета протестан­тов, духовный отец анархизма повидимому пережил страшный моральный кризис и не вышел из него незадетым. Немногого, быть может, нехватало для того, чтобы дуб был вырван с корнем и пал... Кое-кто — и ведь и те­перь, по прошествии 50 лет после его смерти, у него немало врагов — кое-кто станет пожалуй с злорадством говорить о "падении Бакунина"".
       По поводу слов Бакунина в письме к Герцену о том, что он в "Испо­веди" позволил себе "смягчить формы", В. Серж замечает: "Смягчить фор­мы" покажется во всяком случае читателю "Исповеди" и других докумен­тов эвфемизмом". Приводя отрицательные и насмешливые отзывы Бакунина о европейских движениях, в которых ему довелось принимать участие и ко­торые затем изображались им как пустые и жалкие, Серж говорит, что "Бакунин" разочаровался не только в себе одном". А по поводу сибирских пи­сем Бакунина Серж, ссылаясь на сообщение читавшего их лица, говорит об их угодливом тоне. Но признавая, что Бакунин "несомненно унижался, про­явил слабость", Серж считает нужным подчеркнуть, что во всяком случае он "не предавал", и что "в Исповеди нет ничего унизительного для его духа".
       Свою статью Серж заключает указанием на то, что непреклонным бор­цам, не спускавшим свое знамя до конца и погибшим в тюрьмах, а также тем, кто унаследовал их дух, "Исповедь" Бакунина причинит боль. В тот момент своей жизни Бакунин проявил шатание. Он не оказался "сверхчелове­ком". Более энергичный, более порывистый, более пылкий, более проница­тельный, более изобретательный, чем многие другие, он однако не был че­ловеком непоколебимым. Так или иначе, он господствовал над своим поко­лением, он господствует и над нашим (писавший эти строки видимо чувство­вал себя и в тот момент анархистом.—Ю. С.) , но мы предпочли бы видеть его несгибающимся, дабы впоследствии легенда о нем была более краси­вой. Ибо он — из тех, кто оставляет по себе легенду. Из недавно откры­того нам человеческого документа выясняется, что у него, как и у других людей, были свои часы провала, и что, более крупный, чем большинство, он был сильнее ими изломан".
       Статья В. Сержа дала толчок появлению ряда газетных и журнальных статей, посвященных обсуждению проблемы "Исповеди", а заодно и анархиз­ма. В частности враждебные Бакунину статьи появились в нью-йоркском Call и в некоторых итальянских журналах. Разумеется анархисты не могли оставить этих статей без ответа. Присяжный бакуниновед М. Неттлау поме­стил в ответ на статью В. Сержа, напечатанную в "Форуме", заметку в "Umanita Nova" (октябрь 1921) и в английском анархистском органе "Freedom" (декабрь 1921).
       В полемику вмешались и французские газеты: так известная мадам Северин поместила на эту тему статью в "Journal du Peuple" за 1921 год, а В. Серж отвечал ей в той же газете в ноябре того же года. А после опубликования "Исповеди" по-русски в полном виде М. Неттлау поместил в названном "Freedom" (май 1922) другую статью, которая была переведена на русский язык и напечатана в журнале "Почин" (см. об этой статье дальше).
       Еще в 1917 г. Л. Ильинский представил копию "Исповеди" в редак­цию "Голоса Минувшего", но кадетская редакции журнала, не желая видимо компрометировать противника марксистов и доставить, как она воображала, радость ненавистным большевикам, не напечатала этого документа, несмотря на его сенсационность. Только после того, как "Исповедь" была опублико­вана в 1921 г., "Голос Минувшего" поместил ту вводную статью Л. Ильин­ского "Новые материалы о Бакунине", которою автор думал сопроводить пе­чатание "Исповеди" в названном журнале, и которая представляет распространенный вариант его статьи, появившейся в "Вестнике Литературы" за 1919 год (см. выше). Автор понятия не имеет ни о биографии Бакунина, ни об относящихся к ней самых элементарных фактах. Но это не мешает ему изрекать истины с уверенным видом знатока. Впрочем в самой оценке "Исповеди" он довольно сдержан. Он отмечает те униженные выражения по адресу царя, которые "придают некоторый подобострастный характер запи­ске", но оговаривается, что хотя в этом отношении оправдать Бакунина нельзя, но не приходится говорить и об искренности его в этих выражениях. "В общей массе написанного в "Исповеди" эти места как-то теряются, не влияют на ее общий тон и характер. Все же остается действительно смелая, не без достоинства речь человека, независимого в своем внутреннем мировоззрении!" Здесь Ильинский имеет в виду отказ Бакунина выдать Николаю своих соучастников, чего тот ждал от узника. "Исповедь" Ильинский счита­ет документом искренности—"искренности, не выходящей за пределы возможного для порядочного человека и честного деятеля". Тем не менее "Ис­поведь" в случае ее огласки способна была скомпрометировать Бакунина:
       "такой материал, как "Исповедь" со всеми ее атрибутами, как обращение к государю, хотя бы в приведенных выражениях, письма Бакунина к офици­альным лицам, иногда с выражениями неуместными для деятеля революции,— все это было прекрасным материалом для дискредитирования личности и деятельности Бакунина, хотя бы даже в той ее части, где он выступает в резкой оппозиции русскому правительству". И дальше Ильичский сообщает о попытке III Отделения в 1863 г. выпустить брошюру "Михаил Баку­нин, сам себя изображающий", составленную на основе "Исповеди" и дру­гих обращений Бакунина к властям во время его пленения в России.
       Говоря о всеподданнейшем прошении Бакунина от 14 февраля 1857 года, доставившем ему освобождение из Шлиссельбурга, Ильинский, напоминая, что сам Бакунин в своем письме к Герцену об этом прошении умалчивает, прибавляет: "Объяснений, примиряющих в этом отношении нас с Бакуниным, нет. Можно сказать больше. Нет даже обстоятельств, смягчающих его вину". И говоря о дальнейшей его переписке с властями, Ильинский заклю­чает: "Все эти документы являются для Бакунина-революционера уничто­жающими. Оторванные от общей его жизни, от оценки их в масштабе всей этой крупной фигуры, они могут создать впечатление какого-то ренегатства или в лучшем смысле сознательной лжи перед властями, так свойственной лицам, спасающим себя, свою шкуру, лжи с нехорошим оттенком умалчива­ния о ней, подтасовки фактов в сообщениях о своей жизни друзьям... Но такой взгляд, такая оценка возможна лишь при тенденциозности подбора фактов... По вырванным страницам, случайно попавшим в поле зрения, трудно составить впечатление о всей книге. По представленным документам неосторожно было бы судить личность Бакунина. Они вскрывают новую страницу жизни Бакунина, но это—только страница".
       Все это писалось до того, как стали известны письма, переданные Ба­куниным родным на свидании в крепости в 1854 г. и свидетельствовавшие о верности его старым убеждениям.
       А Корнилов в заметке, напечатанной в "Вестнике Литературы", вы­сказывает — неизвестно на каком основании — уверенность, что Бакунин рассказал Герцену (как и Сажину) все содержание "Исповеди". "Поэтому о сокрытии перед друзьями не может быть и речи". Переходя к покаянному тону "Исповеди", Корнилов указывает, что этот тон не всегда выдержан.
       Но, прибавляет Корнилов, другой тон в рассматриваемом документе был и невозможен: "можно было не писать исповеди или написать так, как она была написана. Другой тон ее в то время был бы немыслим". Под конец Корнилов утверждает, что "документ этот имеет всемирное литера­турное значение", не поясняя впрочем, что он хочет этим сказать.
       В. Полонский, написавший предисловие к изданию "Исповеди" 1921 года, пустил в ход гипотезу, вполне подходящую этому скорее жур­налисту, чем историку, но к удивлению позже повторенную гораздо более серьезными людьми. А именно, приняв всерьез все выражения и тон "Ис­поведи", Полонский признал в ней наличие подлинного раскаяния и объяс­нил его возвращением Бакунина к юношеским взглядам на разумную дейст­вительность. "Романтик, не знавший твердо, чего он хочет, положившись на веру и подавив в себе все сомнения, — когда потерпел кораблекрушение, подверг переоценке свои прежние мысли и настроения и отвергнул их как заблуждения своего незрелого ума и чувства... Все грехи и преступления, как называет свою деятельность Бакунин, произошли по его мнению от лож­ных понятий. Все замыслы его, столь увлекательные в то время, в каменном уединении Петропавловской крепости... стали казаться ему донкихотским без­умием .. (В тюрьме он) усомнился в истине многих старых мыслей, т. е. тех, которые казались ему истинными на Западе, и вернулся к мыслям, еще бо­лее старым, к мыслям московского периода".
       В своем восторге перед внезапно открывшейся ему истиной Полонский доходит до признания искренними комплиментов Бакунина Николаю I: "у нас нет никаких оснований не верить ему, когда он признается царю, будто под пеплом политических страстей в нем сохранилось какое-то особенное чувство к венценосцу Николаю". Еще бы, раз гегелевская разумная действи­тельность, проповедником которой Бакунин был в 30-х годах, снова победо­носно овладела его сознанием! "Попав за границу, захваченный всеобщим движением, он признал разумным бунт против действительности, потому что ведь самый бунт — тоже действительность. Но потерпев кораблекрушение, оскорбленный подлым подозрением, своим участием в дрезденском восстании хотевший смыть с себя черное пятно клеветы, он в каменном мешке Петро­павловки разочаровался в действительности бунта и под диктовку разочаро­вания пришел к заключению, — правда, опять временному, — что и в самом деле все действительное — разумно, что "история имеет свой соб­ственный таинственный ход, что в жизни государств и народов есть много высших условий, законов, не подлежащих обыкновенной мерке", и так далее, словом все то, что читатель прочтет в "Исповеди" и что является чуть ли не повторением мыслей, изложенных в "предисловии" к гимназическим речам Гегеля".
       Как увидим ниже, в таком же духе старались объяснить "Исповедь" и некоторые другие писавшие о ней. Всем им пришлось отказаться от этой надуманной, кабинетной гипотезы, как только опубликованы были записки, тайком переданные Бакуниным родным на свидании в феврале 1854 года.
       Одного из первых об "Исповеди" высказалась Вера Николаевна Фиг-нер. Человек совершенно иного морального склада, чем Бакунин, В. Фигнер была потрясена как фактом "Исповеди", так и ее тоном. В этом документе по мнению В. Н. автор его "унижает свое прошлое—революционное прош­лое 40-х годов". По видимому имея в виду мнение, высказанное мною в пер­вом издании тома I моей книги о Бакунине, Фигнер не соглашается с ним:
       "Иные высказывают мнение, — пишет она, — что "Исповедь" была примене­нием правила "цель оправдывает средства", что Бакунин брал на себя личи­ну; что он притворялся и лгал, чтобы вырваться на свободу и вновь от­даться кипучей революционной борьбе. Но это невероятно, противоречит общему тону рассказа, противоречит содержанию его переписки с родными из Шлиссельбургской крепости, противоречит наконец его поведению и об­разу жизни в Сибири, где он вызывал недоумение тех, кто хотел видеть в нем непреклонного борца за свободу". И дальше Фигнер склоняется к при­знанию покаяния Бакунина искренним: "Сомненья нет,— говорит она,—Бакунин в "Исповеди" был искренен... Если Бакунин "Исповеди" далек и совер­шенно чужд Бакунину, которого мы знаем по последнему десятилетию его жизни, то он родственен и близок Бакунину прямухинского периода, периоду перед отъездом в Берлин в 1840 году, когда он увлекался философией Ге­геля, находил все существующее разумным и не только не возмущался "гнус­ной" русской действительностью эпохи Николая I, но находил ее прекрасной и был патриотом своего царя и отечества... В его психологии обнаружился атавизм, возврат к Бакунину 30—40-х годов". И Фигнер заключает:
       "Смотря на дело в этой перспективе, можно понять "Исповедь". Мож­но сказать, что все мы, как почитатели, так и хулители Бакунина, создали мечту, иллюзию о цельности его натуры и его жизни, а "Исповедь" разо­рвала эту иллюзию на-двое. Иллюзия разорвана на-двое, но величавая фи­гура Бакунина и любовь к нему остаются. И в этом деле, быть может, всего печальнее, что после "исповеди" перед Николаем I он не сделал исповеди перед своими друзьями и единомышленниками".
       Через 4 года Вере Фигнер пришлось отказаться от своей точки зре­ния. Приведя несколько выдержек из его тайком переданных писем из кре­пости, в которых выясняется его верность старым революционным убежде­ниям, Фигнер пишет: "Эти цитаты заставляют думать, что "Исповедь" Николаю I была приложением правила "цель оправдывает средства", но это не может удовлетворить и успокоить потрясенного читателя".
       На несколько отличной позиции стоит известный исследователь наше­го революционного прошлого Б. П. К о з ь м и н. В своей заметке-рецензии об "Исповеди" он признает покаяние Бакунина непритворным, говоря: "По­лонский вполне прав, когда он отвергает мысль о притворстве Бакунина. При чтении "Исповеди" всякие сомнения в искренности ее автора отпада­ют... Бакунин искренен. Он писал то, что действительно думал, говорил о том, в справедливость чего в то время он верил. Он.... действительно каял­ся". Но дальше Козьмин отвергает гипотезу Полонского, будто Бакунин в крепости вернулся к оправданию действительности. По мнению самого Козьмина тон "Исповеди" объясняется тем, что Бакунин разочаровался в госу­дарственных формах современной ему Западной Европы, а также в рево­люционном движении 1848 года, носившем чисто политический характер. Отсюда его увлечение славянством (но разве оно не присуще было Бакуни­ну раньше?—Ю. С), мысль о революционной диктатуре и надежда скло­нить Николая I взять на себя эту революционную диктатуру (?) и осво­бождение славян.
       Это разочарование Бакунина началось не в Петропавлов­ской крепости, а гораздо раньше. Это было разочарование не в целях, а в средствах к их достижению. Разочаровавшись в радикальных средствах, в путях бунтовских, "Бакунин столь же искренно и горячо уверовал в... путь демократического цезаризма", а "Исповедь" и была выражением этой новой веры. Правильность такого толкования по мнению Б. Козьмина якобы дока­зывается содержанием брошюры Бакунина "Народное Дело" 1862 года, в которой допускается примирение революционеров с царем, если он согла­сится стать царем "земским". А так как в те времена мысль о полной про­тивоположности царизма интересам масс была еще не достаточно ясной, то, по мнению Козьмина Бакунин заслуживает снисхождения.
       Далее следует группа отзывов об "Исповеди", принадлежащих писа­телям, разделяющим анархистское мировоззрение. Эти люди естественно сильнее других почувствовали удар, ставивший под сомнение революционную честь одного из основоположников их партии, а с другой стороны они опа­сались использования этого неприятного факта противниками анархизма для скомпрометирования последнего. Поэтому они никогда не договаривают до конца, пытаются обходить острые углы и говорить не на тему, а в сторону от нее и притом выражаться неопределенными фразами, допускающими раз­личное истолкование.
       И. Гроссман-Рощин, анархизм которого уже в то время дал изрядную трещину, в заметке "Сумерки великой души" в сущности стано­вится на позицию В. Полонского. "Эта исповедь, — говорит он, — позор и падение, позор великой души, но позор, падение титана, но все-же падение". Но чем же оно объясняется? Психологическим дуализмом Бакунина. не сумевшего довести до конца материалистическое понимание мира, ввести веру и волю в рамки объективного исторического процесса. "Разочаровав­шись во всесилии духа разрушения, увидавши, что и воля не владыка и, не созидательница "обстоятельств", Бакунин должен был удариться в проти­воположную крайность и признать всесилие лютого врага своего — объектив­ного хода вещей. Смертельно раненый в неравном бою, Бакунин кается и ищет, напряженно, по донкихотски честно, своего врага, чтобы вручить ему жезл и корону и сказал ему: от имени воли и веры заявляю тебе, Демиург истории, перводвигатель мира, первооснова всех вещей, мы побеждены и каемся в грехах наших, в безумии нашем! Реально и конкретно это пораже­ние воли и веры выразилось в этой исповеди, в этом письме к царю". Дру­гими словами Гроссман-Рощин признает искренность разочарования и раска­яния Бакунина. Это еще яснее видно из его дальнейших слов: "Бакунин в один момент своего бытия, ослабленный, одинокий, потерпевший пораже­ние за поражением, усомнился в правде движения, революции и воли, страшной правдой показались ему Покой, Объективный ход истории и Классово-Обломовская покорность. В этот страшный час, в этот тяжкий час на сцену выступил и символ покоя, безволия, покорности ходу вещей, и символом этой духовной Сахары явилось письмо к Николаю I".
       Не соглашаясь с тем, что "Исповедь" серьезно роняет Бакунина как революционера, что она разрушила легенду о Бакунине-Прометее, Гроссман-Рощин подчеркивает, что позже Бакунин воскрес и только тогда сделался анархистом.
       Характерная анархистская заметка об "Исповеди" появилась без под­писи в журнале "Почин" 1921—1922, N 4—5, стр. 14 сл. Несмотря на тенденциозность автора, вдобавок не всегда выражающегося достаточно вра­зумительно, заметка исходит из правильного отрицания искренности "Испо­веди". Автор усматривает в ней "вынужденную неискренность, тактическую ложь по отношению к слепой и грубой силе самодержавия". Аноним (быть может именно потому, что аноним) настолько смел, что отказывается осуждать Бакунина за проявленную им склонность к компромиссу, хотя бы в области форм. По его мнению Бакунину за "Исповедь" "не перед кем каяться: ни перед обществом, к которому он не обращался подобно Белинскому я Некрасову (?), ни перед товарищами, которым он не изменял, к которым он стремился всей душой... Если "Исповедь" Бакунина позор­на и унизительна, то не для его мощного исторического облика, а для извращающего начала государственной власти". Далее автор даже вы­сказывает предположение, что нравственный разлад, испытанный Бакуни­ным при писании "Исповеди" и вследствие принуждения его ко лжи, уси­лил его отрицательное отношение к государству и толкнул его позже к анар­хизму. Впрочем приоритет этой оригинальной мысли принадлежит и здесь В. Полонскому, который в цитированном предисловии к "Исповеди" писал: "Можно даже предположить, что необузданность (?!) его анархиче­ской деятельности питалась тягостными воспоминаниями о прошлом "паде­нии", которое надо было искупить самой дорогой ценой".
       Заметка M. H е т т л а у, напечатанная в N 8—9 "Почина" за 1921— 1922 гг., стр. 11 сл., представляет перевод его статейки, помещенной в ан­глийском анархистском журнале "Freedom" за май 1922 г. Еще до того Неттлау поместил в том же журнале (октябрь 1921 года) статейку в ответ на статью В. Сержа, появившуюся в "Форуме". Текст, напечатанный в "Почине", отличается от текста статьи Неттлау в майском номере "Фри-дома" во-первых тем, что в последней имеется предисловие, которого в "По­чине" нет, а во-вторых тем, что в русском переводе опущены некоторые ме­ста—не знаем, автором или же редактором русского анархистского журна­ла. Например там, где Неттлау говорит о национализме, лежащем в основе "исповеди", у него дальше сказано: "Он и позже не был свободен от этих националистских преувеличений, затушевывавших и сковывавших его более тонкие чувствования, вплоть до 1864 года, и даже после того этот демон дремал в нем, сдерживаемый единственно ободряющим зрелищем международного рабочего движения с -момента его возникновения".
       Неттлау находит, что хорошая встреча, оказанная Бакунину в России, предрасположила его к откровенности с царем. С другой стороны эта встре­ча внушила ему надежду, что он будет жить и когда-нибудь снова добьется свободы. Вот каковы были мотивы, руководившие им в течение дальнейших 10 лет и в частности в то время, когда он писал "Исповедь". Последняя показывает, что Бакунин решил добиться свободы "достойными средствами", отказавшись от предательства, и для одурачения царя прибег к "тонкому приему", выражавшемуся в том, что Бакунин "умалял свое собственное значение и вместе с тем брал на себя полную ответственность за то, что он делал и когда-либо намеревался делать". "Покорный тон некоторых мест" тоже "не должен шокировать", ибо царь и не стал бы читать доку­мента, написанного в иной форме. "В общем он хотел провести царя види­мою искренностью, говоря правду, но далеко не всю правду".
       Таким образом Неттлау в общем дает правильную оценку "Испове­ди", хотя явно стремится ослабить теневые ее стороны в интересах реаби­литации Бакунина.
       Можно ли упрекать Бакунина за "Исповедь", спрашивает Неттлау и отвечает: "Я думаю, что он был волен делать то, что он считал лучшим, и что только "елейная прямолинейность" найдет его поступок неправильным".
       Переходя к оценке "Исповеди" как документа исторического, Неттлау замечает: "В содержании "Исповеди" не все одинаково ценно в смысле историческом и биографическом". Умалчивания Бакунина показывают, что "он принимал все меры к тому, чтобы не повредить ни лицам, ни идеям",
       Неттлау правильно отклоняет попытки большинства анархистов отмах­нуться от "Исповеди" указанием на то, что в 1851 году Бакунин не был еще дескать законченным анархистом.
       Крупным недостатком "Исповеди" является по словам Неттлау прони­кающий ее национализм. Упомянув о попытке Бакунина в 1848 г. обра­титься с письмом к царю, предлагавшим ему стать во главе славянского движения, Неттлау прибавляет: "Это показывает, куда логически ведет национализм даже лучших людей: он привел Бакунина, по крайней мере по духу и намерениям, в объятия Николая I". А сама "Исповедь" есть "логи­ческий вывод националистического мировоззрения".
       В дальнейших компромисных действиях Бакунина Неттлау обвиняет самодержавный режим, вынуждавший дескать на такие действия. Так от­ветственность за подачу Бакуниным прошения о помиловании Неттлау воз­лагает на мелочность Александра II. В общем Неттлау видимо смущен открывшейся картиной и не знает, как выпутаться из создавшегося положе­ния. Свою заметку он заканчивает следующей тирадой: "Быть справедли­вым и рассуждать на основании серьезных исторических данных (В английском тексте сказано: "proper historic khowledge", т. е. "собственных знаний по истории".) — вот все, что требуется, и тогда также и эта исповедь встретит полное понимание, как человеческий документ действительности и фантазии, смелости и хитро­сти — порождение их середины (В оригинале сказано: "its milieu", т. е. "его среды".), что и не могло быть иначе".
       Раз заговорив о Неттлау, мы приведем здесь и другие известные нам отзывы его об "Исповеди".
       В заметке "Жизненное дело Михаила Бакунина", помещенной в выпу­щенном в Берлине издательством "Синдикалист" в 1926 г. сборничке "Наш Бакунин", М. Неттлау говорит, что "Исповедью" Бакунин "очень ловко сумел отделаться от дальнейшего следствия, правда ценою долголетнего тюремного заключения, подорвавшего его здоровье". И Неттлау прибавля­ет: "Если бы русские правительства с 1851 по 1917 год могли использо­вать этот документ против Бакунина, они бы это сделали; одно это должно предохранить от имевшего с 1919 года место злоупотребления этим доку­ментом, которое в 1921 году вскоре по опубликовании его прекратилось".
       В том же сборнике Неттлау полемизирует с статейкою К. Керстена, переводчика "Исповеди" на немецкий язык, напечатанной в журнальчике "Die neue BЭcherschau" 1926 (6 Jahr, 4 Folge, erste Schrift, стр. 8 сл.) под заглавием "Поэт революции". По словам Керстена "хотя эта "Исповедь" представляет автобиографию, но в действительности это—смесь "вымысла и правды", она свидетельствует о фатальной двойственности деклассиро­ванного человека. В мировой литературе нет документа, который мог бы сравниться с этим писанием. Ее можно использовать как исторический источ­ник, но с решительным скептическим подходом, ее можно рассматривать как чисто психологический документ—и будешь сбит с толку, можно усмотреть в ней шедевр политической дипломатии революционера и вместе с тем испытывать отрицательное отношение к методам, к которым прибегает этот политический узник". Отмечая, что никогда Николай не слыхал ничего по­добного тому, что наговорил ему Бакунин в "Исповеди" о самодержавной системе правления, Керстен указывает, что перехитрить царя Бакунину не удалось, и что тот в раскаяние его правильно не поверил.
       Но рукопись "Исповеди" осталась в руках правительства страшным оружием против Бакунина, и мысль о возможности опубликования ее всю жизнь висела кошмаром над ее автором, парализуя его энергию в наиболее решительные минуты.
       В этой гипотезе и заключается оригинальная сторона заметки Керсте­на. Напоминая о том, что в разгар выступлений Бакунина на стороне поля­ков в 1863 году русское правительство собиралось издать брошюру Шведа "Михаил Бакунин в собственном изображении", содержавшую ряд извлече­ний из "Исповеди" и других покаянных писаний Бакунина, Керстен именно этим объясняет отъезд Бакунина из Швеции, его разрыв с Герценом (!) и временный отход от революционной работы. "Почему брошюра не была опубликована,—говорит Керстен,—мы не знаем... Твердо установлено только, что Бакунин скоропалительно покидает Швецию, порывает сношения с поляками, вступает в конфликт с Герценом. Все окутано туманом... Не. показали ли ему в Стокгольме рукопись брошюры?" Через семь лет, в разгар революционного брожения во Франции в 1870 г., в котором Баку­нин принимает личное участие, снова заговаривают об опубликования вышеназванной брошюры для морального скомпрометирования Бакунина (на са­мом деле русское правительство хотело нанести Бакунину удар за его ак­тивное участие не в французском движении, а в нечаевском деле). Снова брошюра не публикуется, но снова Бакунин быстро сходит со сцены.
       Через два года (на самом деле через 3—4 года) во время итальянских волнений "должен был в третий раз вынырнуть призрак. В третий и в последний раз. Теперь Бакунин окончательно отказывается от всякой революционной работы. Над жизнью его тяготело проклятие".
       Против этой гипотезы, свидетельствующей только о плохом знаком­стве ее автора с фактами, справедливо возражает Неттлау в своей заметке, напечатанной в упомянутом сборнике и озаглавленной "Баку­нин и его "Исповедь".
       Возражение Курту Керстену", Неттлау напоминает, что о поездке в Италию Бакунин думал еще в 1862 г., т. е. задолго до того, как в Петербурге решили выпустить против него брошюру; что уехав в октябре 1863 г. из Швеции, он снова приехал туда в 1864 г., что сноше­ния его с поляками прервались по причинам, не имевшим никакого отноше­ния к брошюре, и по столь же не от него зависевшим причинам произошла ссора его с сыном Герцена; словом никаких доказательств связи между действиями Бакунина и подготовлением брошюры не существует.
       Второе указание Керстена на французские события столь же неосновательно. Су­ществует масса документов, из которых мы узнаем о планах, настроениях и действиях Бакунина за это время. Никакого отношения к плану русского правительства издать названную брошюру они не имеют, и отьезд Бакуни­на из Лиона, а позже из Марселя объясняется известными фактами, связан­ными с ходом событий в этих городах и приводившими к мысли о безна­дежности местных восстаний в ближайшее время. Брошюра никакого отно­шения ко всему этому не имела (да впрочем Керстен, чего не замечает Нет­глау, и сам не говорит здесь, что Бакунин узнал о возобновлении намерения русского правительства издать против него брошюру).
       Наконец третья ссыл­ка Керстена на итальянские события и отход Бакунина от политической де­ятельности столь же легковесна. Во-первых два года спустя после отъезда Бакунина из Франции никаких волнений в Италии не было, а вспыхнули они только в 1874 году; далее заявление Бакунина об его уходе в частную жизнь связано вовсе не с мифической брошюрою, о которой в то время рус­ское правительство и не помышляло, а с другими, там великолепно извест­ными мотивами (при том, чего здесь не указывает Неттлау, уход этот был в значительной мере фиктивным). Действительный отход Бакунина от уча­стия в революционной работе состоялся только в 1874 г., и опять-таки без всякого отношения к брошюре, а вследствие разочарования и личного раз­рыва с товарищами по Альянсу. И Неттлау справедливо говорит, что оста­вив почву фактов, Керстен вступил на почву романа. Но дальше он сам сходит со строго фактической почвы, пытаясь доказать, что не Бакунин боялся опубликования "Исповеди", а боялось этого само правительство, опасавшееся, что в случае опубликования брошюры Шведа, Бакунин даст ему такой ответ, который скомпрометирует царизм и разоблачит жестокости, ца­рящие в его застенках. Последнее отчасти верно, но что Бакунину перспек­тива разоблачения проявленной им слабости не могла быть приятной, в этом тоже сомневаться не приходится, хотя и не следует этого страха преувели­чивать: отговориться, в особенности указанием на продолжение им револю­ционной работы, Бакунин всегда сумел бы.
       Последний по времени отзыв М. Неттлау об "Исповеди", данный им в книге "Der Anarchismus von Proudhon zu Kropotkin", Берлин 1927, стр. 34, гласит: "Это—в высшей степени сложный документ, с помощью которого Бакунин путем уничижения своей личности добился своей цели—избавить себя от действительного инквизиторского следствия относительно польских и других дел, что помогло его делу. Под внешней откровенностью скры­вается глубочайшая скрытность. Искренен, только националистический тон, так как мы неоднократно снова встречаем его в ряде писем и манускриптов, написанных в обстановке полнейшей свободы. Форму приходилось приспо­собить к взятой на себя роли, и как бы отталкивающе и тяжело ни дей­ствовал на первый взгляд этот документ, тем не мечее все выясняется, когда к нему подходишь с знанием относящегося сюда богатого материала" ( Кроме названных выше М. Неттлау, насколько мне известно, поме­стил еще заметки об исповеди в "Freie Arbeitsstimme", "Le Libertaire" и "RЖda Fanor" за 1922 и 1925 годы, но нам не удалось их достать. Впро­чем вряд-ли они содержат что-либо новое сверх высказанного в рассмотрен­ных выше отзывах М. Неттлау об этом документе.)
       В рецензии на "Исповедь", помещенной в журнале "Печать и рево­люция" 1921, книга 3, стр. 202 сл., А. Боровой стоит приблизительно на точке зрения Гроссмана-Рощина. Признавая "Исповедь" человеческим документом колоссального исторического и психологического значения, Бо­ровой в отличие от Неттлау готов признать в ней наличие действительного покаяния, хотя и не в том смысле, какой этому термину придавали жандар­мы.
       Отмечая, что "внешних заявлений раскаяния в "Исповеди"—бесчислен­ное количество", и что они "производят тяжелое впечатление", Боровой полагает, что "центр ее — не в этих заявлениях,... что они лишь — невольная дань условиям места, в которых находился Бакунин".
       По мнению Борового <Исповедь" нужна была Бакунину не только для царя, не только для облег­чения собственной участи. "Она нужна была ему для его личного покоя как средство отделаться от прошлого, испепелить его гнетущие призраки". Со­ставляя исповедь, Бакунин переживал период душевного перелома, подлин­ного раскаяния в прошлой работе и разочарования в предыдущем этапе сво­его развития. "Исповедь" — этап жизни, кипучей, необычайно сложной, то вдохновенно-пророческой, то богемно-бестолковой, этап, пройденный до конца и принесший Бакунину со святым "духовным пьянством", "пиром без начала и конца", восторгами пережитых мгновений глубокую, незаглушимую ничем горечь разочарований, мучительный стыд за ошибки и неудачи. Отсю­да ненасытная жажда очищения от налипшей грязи, отсюда жестокая "рас­права" над прошлым, не давшим подлинного удовлетворения революционе­ра. Они—естественный продукт обид и неудач этого первого этапа рево­люционной деятельности Бакунина". И дальше: "Волнуясь и спеша, казнил себя Бакунин. Его "Исповедь" — прежде всего исповедь перед самим собою. В ней излил он свою скорбь, свою усталость, свое отвращение. Кому бы, для кого бы ни писалась "Исповедь", кто бы ни читал ее,—в ней стояли бы все те же слова, что нашел и царь".
       Об отступничестве Бакунина, как показала вся его дальнейшая жизнь, или о готовности его купить себе облегчение участи ценою отступничества не может быть и речи. По мнению Борового "Исповедь" вообще не может бросить никакой тени на мировоззрение Бакунина. Это был этап, после ко­торого он воскрес для новой, более плодотворной жизни. "И вопреки мнению тех, кто в тревоге за возможное якобы потускнение образа любимого героя, за омрачение его имени скорбит о появлении "Исповеди", надо наоборот приветствовать документ, с неслыханной силой и искренностью рисующий образование великой души великого революционера. Немногим дано было видеть тайный рост ее зреющих сил, тюрьма же раскрыла нам настежь двери в самые сокровенные углы ее".
       Неудивительно, что другой анархист, Н. Отвеpженный, выпу­стивший спустя четыре года совместно с тем же А. Боровым книжку "Миф о Бакунине", не соглашается с точкой зрения своего сопартийца, делающего из нужды добродетель и готового усмотреть в "Исповеди" подлинное пока­яние, представляющее на его взгляд не минус, а плюс, подъем на более высокую ступень. Для этого Отверженный не достаточно самоотвержен. Правда в предисловии к названной книжке реванш берет как будто Боро­вой, судя по следующей фразе: "Многокрасочный его (Бакунина) путь, подчас противоречивый, идущий мимо бездн к высотам творческого само­утверждения, представляется авторам более ценным, чем прямой и безоши­бочный [путь] безжизненного догматизма". Но судя по дальнейшему содер­жанию брошюры, в которой Боровой "Исповеди" уже не касается, а изби­рает менее скользкую тему о возможности сопоставления Бакунина с Став-рогиным в "Бесах" Достоевского, тогда как основная статья сборничка — "Проблема Исповеди" написана Н. Отверженным, отвергающим позицию в этом вопросе Борового, приходится допустить, что в анархистских кругах преобладанием пользуется его точка зрения, совпадающая приблизительно с точкой зрения М. Неттлау.
       Никакого подлинного покаяния со стороны Бакунина Отверженный не усматривает, а видит в "Исповеди" сплошное притворство, продукт "Нечаевской" тактики, считавшей все средства дозволенными для достижения благой цели. "Без сомнения "Исповедь" — самая утонченная игра духовного при­творства, какую когда-либо приходилось вести величайшему мастеру конспи­ративных заговоров и организатору тайных революционных обществ, но вместе с тем она—замечательный памятник анархической—неоформленной стихии Бакунина той эпохи". Конечно в "Исповеди" содержится много выражений в духе покаяния, но "необходимо понять, что этот образ являет­ся только личиной Бакунина, искусной маской притворства". Не следует впрочем преувеличивать возмущение тоном записки; "перед нами определен­ный стиль той эпохи смягчения формы", и в доказательство автор приводит выдержки из некоторых обращений А. И. Герцена 1840 и 1842 гг. к на­чальству, составленные в таком же примерно духе. Так или иначе в "Испо­веди" мы имеем дело с документом "нечаевского" стиля, каковой для Ба­кунина не являлся уже и тогда чем-то новым или неожиданным. Ссылаясь на свидетельства В. Белинского, Т. Грановского и других знакомых Бакунина по 30-м годам, Отверженный приходит к тому выводу, что "еще в годы юности Бакунин порой обнаруживал известное пренебрежение к общеприз­нанным догматам", что он "еще в детстве |был] глубоко и органически чужд тем нравственным обязательствам, общественным догматам, которые властно тяготели над его современниками" (в пример он приводит отношение Бакунина к денежному вопросу). И "Исповедь" — "в этом смысле дерзкий вызов общепринятым догматам и абсолютной истине". Раз открыва­лась какая-то возможность добиться свободы, Бакунин не поколебался по­кривить душой: "Путь единственный к свободе и революционной деятель­ности был путь трагической Голгофы (какая же для "нечаевца" может быть трагическая Голгофа?—Ю.С.), путь нравственного унижения и душевного страдания. На лицо необходимо было надеть позорную маску "отречения". Этот путь был единственный, дающий возможность если не получить сво­боду, то мечтать о ней, и Бакунин бесстрашно бросил на алтарь революции свою честь, личное мужество и революционную непримиримость".
       В прошении о помиловании от 14 февраля 1857 г. Отверженный снова усматривает дальнейшее проявление той же "нечаевской" тактики. "Это письмо, — говорит он, — лучший аргумент того, как "нечаевская стихия", до­веденная до пределов логического бесстрашия, могла обезличить даже та­кую мощную индивидуальность, каким был Бакунин" (за стиль Отвержен­ного мы не отвечаем).
       Не вступая в полемику с автором этих строк, можно только спросить его, зачем он применяет к охарактеризованной им тактике эпитет "нечаев­ской" Ведь Нечаев, попав в крепость, вел себя вовсе не по "нечаевски" в кавычках. Зачем же ему отвечать за других?
      
       В "Записках русского исторического общества в Праге" (книга 2, Прага 1930, стр. 95—124) Б. А. Евреинов поместил статью "Исповедь М. А. Бакунина", представляющую уникум в литературе, посвященной рас­сматриваемому вопросу: ни один революционер не отнесся так строго и бес­пощадно к Бакунину за "Исповедь", как этот белогвардейский критик. Так как заграничный журнал недоступен широким кругам нашей читающей пуб­лики, то мы приведем из названной статьи ряд выдержек.
       Прежде всего автор в отличие от Корнилова считает более "осторож­ным признать, что истинный характер "Исповеди" был скрыт Бакуниным (от друзей.— Ю.С.). Он не утаил лишь самого факта своего обращения к ца­рю из Петропавловской крепости". И это неудивительно ввиду содержания "Исповеди", ее характера, "ее льстивого, подобострастного, верноподданни­ческого тона", которые на первых порах произвели ошеломляющее впечат­ление, особенно в кругах анархистских. "Те, кто привык смотреть на Баку­нина как на учителя и вождя, кто склонен был ставить его на пьедестал и верить в цельность и непреклонную силу его характера, были крайне смуще­ны как самим фактом "покаянного" обращения Бакунина к царю Николаю I, так и в особенности содержанием и тоном этого обращения". Даже если принять во внимание, что таких фактов в истории русского революционного движения было немало, "документ этот поражает нас неприятно и болезнен­но и делает естественными и законными недоуменные вопросы", было ли это искренними заявлениями или хитрым приемом.
       "Другие революционеры приходили к покаянному настроению в конце своей революционной карьеры. "Исповедь" Бакунина прорезывает его рево­люционную деятельность в самой середине ее".
       Евреинов думает, что в тюрьме Бакуниным овладело действительное разочарование, что он произвел переоценку ряда своих прежних позиций, и что он сознал свою основную ошибку, заключавшуюся в преувеличении революционной готовности наро­дов славянских и русского.
       Таким образом в "Исповеди" перемешаны элементы хитрости с эле­ментами покаяния. "Это произведение Бакунина сложно и интересно не только потому, что в нем причудливо сочетаются два плана: один—униженный, льстивый и покаянный, и другой — твердый, обличительный и агитацион­ный, но также и тем, что оба эти плана органически друг с дру­гом связаны и друг друга дополняют". В "Исповеди" "дале­ко не все сводится к желанию "одурачить". Несомненно, что во многих сво­их разочарованных словах и мыслях Бакунин был вполне искренен". И в до­казательство своей мысли Евреинов (подобно Б. Козьмину) ссылается на ту же брошюру "Народное Дело", в которой говорится о "земском царе". Но необходимо подчеркнуть, что все цитированные выше авторы, допускавшие наличие некоторых элементов покаяния в "Исповеди", держались этого мнения до тех пор, пока не стали известны записки Бакунина, тайком переданные им родным на свидании в феврале 1854 года, тогда как Евреинов высказал это мнение о действительном раскаянии Бакунина и о подлинном его разочаровании в революции через пять лет после опубликования упомянутых записок.
       Далее, те авторы, которые допускали действительность разочарования Бакунина, полагали все же, что для него писание "Исповеди" связано было с душевной мукой, с глубокими нравственными страданиями; иные из них даже говорили о падении Бакунина.
       Евреинов ни с чем подобным не согла­сен—и просто потому, что он держится самого отрицательного взгляда на Бакунина как на моральный тип. Он не согласен с взглядом, что "Бакунин обладал "великой душой", непреклонным, гордым и благородным характе­ром". Он тщательно подбирает все личные недостатки Бакунина, его легко­мысленное отношение к деньгам, деспотизм, вмешательство в чужие дела, его поведение в Сибири, даже непочтительное отношение к родителям, у ко­торых он однако не стыдился мол брать деньги (!), приводит отрицатель­ные отзывы о нем Белинского и Герцена, его действия во время экспедиции Лапиньского, причем (возможно просто по невежеству) не удерживается от клеветы, его лукавство, дипломатическую изворотливость, актерство, пасование перед силой (?)—все для того, чтобы "отнести Бакунина к катего­рии людей, моральный уровень которых невысок". А отсюда следует у него естественный вывод: "Я не вижу в "Исповеди" "падения", так как она не вызвала трагедии в душе Бакунина, а пробудила в нем лишь чувство игро­ка, готового сделать ловкий, ход".
       И заключение Евреинова гласит: "Испо­ведь" и не падение, и не трагедия; она—плод спокойной мозговой рабо­ты человека, с удивительным мастерством сплетающего в один неразрыв­ный клубок Dichtung und Wahrheit" (вымысел и правду).
       Из зарубежных отзывов укажем еще на статью Яна Кухаржевского в краковском "Przeglad WspТlczesny" 1925, NN 42 и 43. Осно­вываясь на "фактах" из истории русского революционного движения от де­кабристов до Б. Савинкова, Кухаржевский утверждает, что любовь к пока­янию, стремление сжечь то, чему раньше поклонялся, жажда распластаться перед торжествующей силой — все это патологические, темные черты "рус­ской души".
       В пример он приводит Кельсиева и Ф. Достоевского. По мне­нию Кухаржевского Бакунин не был человеком веры в правду и в торже­ство морали; для него имела значение реальная сила, лишь с нею следовало считаться—все равно, имея ее за себя или против себя. Те же черты, ко­торыми отличается "Исповедь", смесь правды с ловко преподнесенной ложью, встречаются и в других писаниях Бакунина. Уклонение от истины ради вернейшего достижения поставленной себе цели всегда было ему при­суще. Создав себе ложное представление о Николае I, Бакунин пытался воздействовать на него в своих целях, в частности панславистских,— и ошибся.
      
       Надежда Яффе в заметке об "Исповеди" в "Ежегоднике культуры и истории славян" ("JahrbЭcher fЭr Kultur und Geschichte der Slaven" 1927, N. F., Band III, Heft III, стр. 365 сл.) считает весьма вероятным, что "в крепостном заключении вся его (Бакунина) прошлая деятельность пред­ставлялась ему донкихотством". Она допускает, что "некоторая идейная общность между царем и революционером повидимому действительно суще­ствовала. Как видно из заметок Николая на полях, он разделял многие мысли Бакунина: его презрение к Западу, его преклонение перед славяна­ми". Яффе думает, что некоторое раскаяние Бакунин серьезно испытывал после неудачи его революционных предприятий: "Разумеется, раскаяние Ба­кунина не было таким полным, его поклонение Николаю не было таким глу­боким, как он старался это выразить, наверно в нем сильна была задняя мысль таким путем добиться своего освобождения". Но все же Николай по ее мнению остался "Исповедью" доволен, в доказательство чего она приво­дит апокрифические слова его, сообщаемые Герценом, что Бакунин мол— хороший и честный малый, но что его надобно держать взаперти. Касаясь прошения Бакунина о помиловании от 14 февраля 1857 г., Яффе замечает, что это "письмо еще в сильнейшей степени, чем "Исповедь", разрушает ле­генду о твердости бакунинского характера".


    По всем вопросам пишите : comm@voroh.com